Для начала вообразите себе ветреную ноябрьскую ночь, деревенский дом и ребенка, лежащего на своей железной кровати. Дом так стар, так затерян в пространстве и во времени, что освещение здесь составляют лишь керосиновые лампы, и их оранжевые язычки покрывают сажей стеклянные трубки. Этот свет, колеблющийся на скатерти с бахромой, на краешке кровати, выхватывает из мрака несколько лиц, явившихся «по случаю», падает на их короткие прически и поблескивает стеклами очков одного из тех лекарей минувшей эпохи, которые соглашались в любое время года, днем или ночью, отправиться в сельскую местность на невообразимо старых авто, стреляющих искрами, или даже в двуколках.
Доктор закрывал свою огромную дорожную сумку из кожи, бормоча себе в бороду какие-то слова вежливости и сочувствия. По той натянутости, которая слышалась в его голосе, по суетливости, с которой он прощался, чувствовалось, как тяжело ему было произнести приговор и как его изводило собственное бессилие, невозможность хоть чем-то помочь. Ребенок «отходил», выражаясь меланхолическим языком провинции, это был только вопрос времени — часов, а может, даже и минут. Он дышал прерывисто, и зеркало, которое подносили к его рту, запотевало едва заметно. Это все из-за проклятой прививки и грязной иглы! Словом, ребенок умирал, лежа в темной комнате, мучимый лихорадкой и какой-то, тогда еще неизлечимой, неизвестной болезнью. Вокруг него эти лица, лица старательно вздыхавших соседей и соседок, теперь уже позабытые, а снаружи, над ветхой кровлей, за растрепанными бурной ночью стропилами, бушевали великие хоры природы, грохот которых утихал лишь с зарей. Он больше не чувствовал боли. Он не слышал теперь ничего, кроме этого воя и свиста, доносящихся с небес. Его детская душа уже начала блуждать по округе, среди прозрачных и колючих кустов.
Потом ребенок закрыл глаза. Соседи решили, что он перестал дышать, и один из них сказал:
— Все!
Но какая-то полная женщина закричала, словно разъяренный или раненый зверь, вытащила его из влажных простынок, взяла на руки, прижала к груди, словно хотела укрыть своим огромным телом, сообщить ему тепло своей крови, биение собственных артерий. Это было безумие! Но никто не смел помешать ей: все было кончено, и этот ребенок был ее сыном. От каких варварских верований, от какой неукротимой и нежной магии прошедших веков родился этот отчаянный жест? Женщина и сама этого не знала, но ее тепло согрело остывающее тело, ее воля оживила обессилевшее сердце, грудь ребенка вдруг поднялась, и его огромные, неподвижные глаза снова открылись…
Он не увидел ни черной шерстяной ткани, в которую упирался лбом, ни лампы, ни круга удивленных лиц. Он увидел море, оно поднималось из самой дали неведомого горизонта. Он увидел бегущие валы, гонимые ветром, обрушивающиеся и рассыпающиеся водопады, бесконечную равнину, словно белую пену, оттененную распаханными движущимися бороздами. Какой-то корабль несся под одним-единственным парусом, клонясь к воде. За кормой оставались дышащие огнем горы, город, погружающийся в бездну. Корабль приближался с головокружительной быстротой, уже были видны конская голова, украшающая нос, и металлические пластины, которыми были обшиты его борта. На корме в одиночестве стоял человек в шлеме и латах, неподвижный, словно статуя. Он, видно, был неподвластен силе страха. Наконец он прошелся по корме этого безумного судна, совсем близко, и ребенка потряс его пылающий взгляд.