Кто он, этот молодой человек с гвоздикой в петлице и с тросточкой в руке, идущий навстречу нам по Риджент-стрит? По его внешнему виду мы можем заключить, что юноша вполне состоятелен, так как он одет по последней моде. И мы ошибемся. Можно заключить, что он — любитель красивых вещей: вот он останавливается, разглядывая витрину «Либерти», нового универмага сверхмодной одежды, — но, может, он просто любуется своим отражением, волнистыми кудрями до плеч, что явно отличает его от прочих прохожих? Мы можем заключить, что он голоден, ибо шаги его резко убыстряются по направлению к «Кафе Руайяль», этому лабиринту сплетен и обеденных залов в стороне от Пиккадилли. И еще — что он здесь завсегдатай: он окликает официанта по имени и, направляясь к столику, подхватывает с полки «Пэлл Мэлл Газетт». Возможно, мы даже заключим, что молодой человек — писатель, вот он останавливается на ходу, заносит что-то в вынутую из кармана записную книжечку из телячьей кожи.
Извольте, я вас представлю. Что ж, признаюсь, мне знаком этот смешной молодой человек, и совсем скоро познакомитесь с ним и вы. Возможно, уже после пары часов общения вы сочтете, что почти полностью его раскусили. Сомневаюсь, чтобы вам он чрезвычайно понравился: но это неважно, мне и самому он не слишком нравится. Он… впрочем, вы сами поймете, что он такое. Но, возможно, вы сумеете заглянуть в будущее и представить, что с ним станется в дальнейшем. Подобно тому, как кофе скрывает свой истинный аромат, пока не соберут, не отшелушат, не прожарят зерна и не вскипятят напиток на огне, так и упомянутый субъект тоже обладает наряду с недостатками еще и кое-какими достоинствами, хотя вам и придется основательно присмотреться, чтобы их обнаружить… Видите ли, несмотря на его пороки, я к этому юноше глубоко неравнодушен.
Год 1896-й. Молодого человека зовут Роберт Уоллис. Ему двадцать два года. Это я в юные годы, много лет тому назад.
В 1895 году, провалившись на экзаменах, я был изгнан из Оксфорда. Кроме меня мой провал не удивил никого: готовился я скверно, а приятелей себе выбирал из молодежи, известной своей беспутностью и праздностью. Знал я немного — или, вернее, справедливей было бы сказать, чересчур много. Вспомним, то было время, когда студенты старших курсов, слоняясь по Главной улице, декламировали нараспев Суинберна, —
Вы смогли б загубить меня, нежные губы,
Как и я, тот, который в мгновение ока
Превращает, лишь раз прикоснувшийся грубо,
Вас из лилий чистейших в соцветья порока?
Вы смогли б загубить меня, нежные губы,
Как и я, кто способен в мгновение ока
Превратить вас, едва прикоснувшись к вам грубо,
Из невиннейших лилий в соцветья порока?
[1]а служители просвещения все еще с содроганием произносили имена Патера[2] и Уайльда. В тех монастырских застенках возобладали настроения томного романтизма, прославлявшего превыше всего красоту, молодость и праздность, и юный Роберт Уоллис впитал эту опасную доктрину параллельно с прочими пьянящими ароматами этого учебного заведения. Я тратил дневной досуг на сочинительство стихов, попутно растрачивая получаемое от отца содержание на шелковые жилеты, дорогие вина, яркую крикливую одежду, томики поэзии в изящном желтом кожаном переплете и прочие objets,[3] свойственные артистической натуре и доступные исключительно благодаря кредитам, охотно предоставляемым торговцами с Терл-стрит. Поскольку и отцовское вспомоществование, и мой поэтический талант в действительности были гораздо скромнее, чем виделось мне в моей беззаботности, подобное развитие событий неминуемо должно было привести к плачевному исходу. К моменту моего отчисления иссякли как средства моего существования, так и отцовское терпение, и вскоре я оказался перед лицом необходимости искать себе источник денежных средств, — мысль, которую я, к стыду своему, старался гнать от себя как можно дольше.
В те времена Лондон являл собой громадную, кипучую помойную яму человечества, хотя и на этой помойке взрастали — более того, расцветали пышным цветом, — лилии. Внезапно нахлынув, казалось бы, совершенно ниоткуда, столицу накрыла волна фривольности. Пребывавшая в трауре королева удалилась от светской жизни. Оказавшись вне ее опеки, сам наследник пустился в развлечения, а за ним последовали и все мы. Придворные смешались с куртизанами, денди фланировали в кругу demi-monde,[4] аристократы обедали с эстетами, мужланы-торгаши проникли в королевские покои. Домашним журналом сделалась «Желтая книга»;[5] зеленая гвоздика стала нашей эмблемой; наш стиль именовался теперь термином nouveau,[6] а манерой общения явилось остроумное изречение, чем парадоксальнее, тем лучше, желательно вворачиваемое в беседу со стандартной устало-меланхолической гримасой. Мы ставили искусственное выше натурального, художество выше практицизма и, вопреки шуму вокруг Оскара Уайльда, претендовали на экстравагантную порочность, к которой по натуре лишь немногие из нас имели склонность. Славное это было время: молодость, Лондон. Но мне пришлось, черт побери, распроститься со всем этим, и все из-за случайно брошенной фразы, которая дошла до ушей человека по имени Пинкер.