ДАЛЬ ДЕТСТВА…
(глава «мемуарная»)
…Я речь о том повел не оттого,
Что захотелось просто вспомнить детство,
А потому, что лишь через него
Я в силах в быль великую вглядеться…
В. Соколов
Не так давно мне довелось познакомиться с рассуждениями молодого поэта Александра Ткаченко, принадлежащего к генерации литераторов семидесятых годов. «Поколению поэтов 70‑х годов, — писал на страницах «Литературной газеты» А. Ткаченко, — которое идет очень близко по времени за поколением поэтов 60‑х годов, конечно же, трудно. И не потому, что «все вакансии заняты», а потому, что чаша свежести, из которой пьют поэты, еще не наполнилась для этого поколения.
Я говорю обо всем «комплексе» свежести, заключенном, с одной стороны, в языковые, а с другой стороны, в чувственные скобки. Он, этот комплекс, был прекрасно найден предшественниками, и, поскольку в обиходе все те же атрибуты жизни, однажды уже глубоко и сильно пережитые и воплощенные в слове, поколению поэтов семидесятых годов действительно трудно «самовыразиться». Как истинно поэтическое, оно не желает повторяться».
Оставим в стороне разговор о «вакансиях», кем–то наполняемой для поэтов «чаше свежести», вечных «атрибутах жизни» и остановимся только на утверждении о том, что поэты–семидесятники не желают повторять своих ближайших предшественников, то есть тех, кто заявил о себе в полный голос в шестидесятые годы.
У меня не возникло бы на этот счет никаких возражений, употреби автор статьи «Лики метафоры» в отрицательном значении не глагол «желают», а глагол «могут». Действительно, неужели для того, чтобы повторить духовный опыт какого–либо поколения, достаточно одного лишь желания?
Ведь можно сколько угодно «повторять» Маяковского или Пушкина, но от этого все равно не станешь ни сподвижником Маяковского, ни поэтом пушкинской плеяды. Да, можно научиться тем или другим литературным приемам, можно добиться внешнего сходства стиха, однако нельзя повторить ничью судьбу, как судьбу индивидуальную, так и судьбу целого поколения. А поэзия это не профессия и не род занятий, поэзия — это судьба.
«…А пришла война вот как, — вспоминает Анатолий Жигулин, поэт–шестидесятник. — Из черного круглого большого репродуктора объявили о ней. Взрослые почему–то очень заволновались. А я спокойно сидел на верхней ступеньке лестницы, ведущей на большой балкон, на второй этаж дома…»
Сейчас некоторым может показаться странным или даже неправдоподобным вот это спокойствие одиннадцатилетнего мальчишки. Мне же лично (Жигулин моложе меня меньше, чем на год) оно представляется абсолютно достоверным.
22 июня сорок первого года утро в Москве было пасмурным, иногда слегка накрапывал дождь. Белорусский вокзал. Несколько вагонов поезда, следующего до Можайска, заполнены детворой — настала пора долгих летних каникул.
Наш пионерлагерь только–только отстроили, Мы были его первыми новоселами. Единственное, что не успели пустить в ход — это радиоузел. Когда мы были в пути, страна узнала, что началась война. Уже были тысячи убитых и раненых, уже враг топтал нашу землю, а мы, находясь в каких–нибудь ста километрах от Москвы, продолжали жить в «мирном времени». Утром следующего дня начальник пионерлагеря поехал в Москву. Пролетел еще один день нашей лагерной жизни. Утром 24 июня на линейке вдруг объявляют: «…наша страна находится в состоянии войны с фашистской Германией…» Дальнейших слов никто не разобрал, их перекрыло наше громкое и дружное «Ура!..».
С линейки, радостные и возбужденные, мы направились в столову^. Я спешил особенно. Группа, в которой находилась моя сестра, дежурила в тот день по столовой, и мне не терпелось сообщить сестре радостную, как мне казалось, новость.
— Оля! Война! Война с Германией!..
— Дурак! — коротко сказала она и тем в известной степени притушила мое ликование.
Видать, женское сердце устроено все же несколько по–иному, во всяком случае, оно умнее мужского. И наверное, не случайно, что девчонки никогда не играют в войну, не случайно, что даже в своих играх они предпочитают мир.
В 1942 году Александр Твардовский написал такие стихи:
Война, война. Любой из нас,
Еще живых людей,
Покуда жив, запомнил час,
Когда узнал о ней.
И как бы ни была она
В тот первый час мала,
Пускай не ты — твоя жена
Все сразу поняла.
Ей по наследству мать ее
Успела передать
Войны великое чутье,
А той — другая мать…
Вот это чувство женщины, всегда отдающей войне самое дорогое: детей, отцов, братьев, мужей, женихов, делает ее как бы мудрее мужчин. Во всяком случае, так предполагается.
Правда, минувшая война и послевоенная угроза ядерной войны многое изменила в сознании людей, в том числе и детей. И вряд ли сейчас мальчишки в том возрасте, в каком находились мы, когда началась Великая Отечественная, восприняли бы новую войну так же, как ее когда–то восприняли мы — мальчишки тридцатых–сороковых годов.
В тридцатые годы, в годы первых пятилеток, в годы освоения Арктики и беспримерных воздушных перелетов Чкалова, Громова, Гризодубовой, Расковой, Осипенко, в годы революционной войны в Испании пишется много стихов о Родине, о ее могуществе и непобедимости. «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим», — гордо пели в тревожные предвоенные годы и твердо верили, что так оно и будет. Мне думается, зря потом некоторые пишущие о той эпохе стали упрекать авторов предвоенных стихов в наивности и даже в беспечности, дескать, они бездумно пророчили легкую и почти бескровную победу над любым врагом. Патриотическая поэзия вовсе не призвана во всех подробностях предвосхищать последующие события, у нее совсем другая задача — воспитывать в соотечественниках духовную стойкость и безграничную любовь к своей Родине. И предвоенная поэзия, как и литература в целом и все остальные виды искусства, такие качества воспитывала. Поэтому–то каждая отданная пядь родной земли отзывалась личной болью в душе каждого, и эта личная боль, эта личная ответственность обернулись для врага Брестом и Одессой, Севастополем и Ленинградом, Москвой и Сталинградом, тем массовым героизмом воинов, который сыграл в Великой Отечественной войне решающую роль.