В этом месте река делала излучину, такт что получалось нечто в роде полуострова. Выйдя из лесной чащи и увидев вдали блестевшие на солнце куски реки, разорванной силуэтами древесных стволов. Стрекачев перебросил ружье на другое плечо и отер платком пот со лба.
Тут-то он и наткнулся на корявого мужичонку, который, сидя на пне сваленного дерева, весь ушел в чтение какого-то обрывка газеты.
Мужичонка, заслышав шаги, отложил в сторону газету, вздел на лоб громадные очки и, стащив с головы неопределенной формы и вида шляпчонку, поклонился Стрекачеву.
— Драсти.
— Здравствуй, братец. Заблудился я, кажется.
— А вы откуда будете?
— На даче я. В Овсянкине. Оттуда.
— Верстов восемь будет отселева…
Он пытливо взглянул на усталого охотника и спросил:
— Ничего вам не потребуется?
— А что?
— Да, может, что угодно вашей милости, так есть.
— Да ты кто такой?
— Арендатель, — солидно отвечал мужичонка, переступив с ноги на ногу.
— Эту землю арендуешь?
— Так точно.
— Что ж, хлеб тут сеешь, что ли?
— Где уж тут хлеб, ваша милость! И в заводе хлебов не было. Всякой дрянью поросло, — ни тебе дерева настоящия, ни тебе луга настоящие. Бурелом все, валежник, сухостой.
— Да что ж ты тут… грибы собираешь, ягоды?
— Нету тут настоящего гриба. И ягоды тоже, к слову сказать, чорт-ма.
— Вот чудак, — удивился Стрекачев. — Зачем же ты тогда эту землю арендуешь?
— А это, как сказать, ваше благородие, всяка земля человеку на потребу дана и ежели произрастание не происходить, то, как говорится, человек не мытьем, так катаньем должон хлеб свой соблюдать.
Эту невразумительную фразу мужичонка произнес очень внушительно и даже разгладил корявой рукой крайне скудную бороду, напоминавшую своим видом унылое «арендованное» место; ни тебе полосу, ни тебе гладкого места, — один бурелом да сухостой.
— Так с чего ж ты живешь?
— Дачниками кормлюсь.
— Работаешь на них, что ли?
Хитрый смеющийся взгляд мужичонки обшарил лицо охотника, и ухмыльнулся мужичонка лукаво, но добродушно.
— Зачем мне на них работать! Они на меня работают.
— Врешь ты все, дядя, — недовольно пробормотал охотник Стрекачев, вскидывая на плечо ружье и собираясь уходить.
— Нам врать нельзя, возразил мужичонка. — За чем врать! За это тоже не похвалят. Баб обожаете?
— Что?
— Некоторые из нашего полу до удивления баб любят.
— Ну?
— Так вот я, можно сказать, по этой бабьей части.
— Кого?!!
— А это мы вам сейчас скажем — кого…
Мужичонка вынул из-за пазухи серебряные часы, открыл их и, приблизив к глазам, погрузился в задумчивость… Долго что-то соображал.
— Шестаковская барыня, должно, больны нынче, потому уже пять ден, как не показываются, значить, что же сейчас выходит? Так что, я думаю, время сейчас Маслобоевым-дачницам и Огрызкиным; у Маслобоевых-то вам кроме губернанки профиту никакого, потому сама худа, как палка, a дочки опять же такая мелкота, что и внимания не стоющия. А вот Огрызкиной госпожой довольны останетесь. Дама в самой красоте и костюмчик я им через горничную Агашу подсунул такой, что отдай все да и мало. Раньше-то у нея что-то такое надевывалось, что и не разберешь: не то армячек со сборочкой, не то как в пальте оно выходило. А ежели без обтяжки — мои господа очень даже как обижаются. Не антиресно, вишь. А мне что?… Да моя бы воля, так я безо всего, как говорится. Убудет их, что ли? Верно я говорю?
— Чёрт тебя разберет, что ты говоришь, — рассердился охотник.
— Действительно, — согласился мужичонка. — Вам не понятно, как вы с дальних дач, a наши Окромчеделовские меня ни в жисть не забывают. «Еремей, нет ли чего новенького? Еремей, не освежился ли лепретуарчик. Да я на эту, может, хочу глянуть, a на ту не хочу, да куда делась та, да что делает эта?» Одним словом, первый у них я человек.
— У кого?
— А у дачников.
— Вот у тех, что за рекой?
— Зачем у тех? Те ежели бы узнали — такую бы мятку мне задали, что до зеленых веников не забудешь. А я опять же говорю об Окромчеделовских. Тут за этим бугром их штук сто, дач-то. Вот и кормлюсь от них.
— Да чем же ты кормишься, шут гороховый?!
Мужичонка почесал затылок.
— Экой ты непонятный! Как да что… Посадишь барина в яму — ну, значит и живи в свое удовольствие. Смотря, конешно, за что и платят. За Огрызкинскую барыню я, брат, меньше целкового никак не возьму; Шестеренкины девицы тоже — на всякий скус потрафют, — рупь с четвертаком грех взять за этакую видимость али нет? Дрягина госпожа, Семененко, Косогорова, Лякина… Мало ли.
— Ты что же, значить, — сообразил Стрекачев, — купальщиц на своей земле показываешь?
— Во-во. Их, значит, тот берег, a мой, значит, этот. Им убытку никакого, a мне хлеб.
— Вот, каналья, — рассмеялся Стрекачев. — Как же ты дошел до этого?
— Да ведь это, господин, кому какие мозги от Бога дадены… Иду я о прошлом годе к реке рыбку поудить — гляжу, что за оказия! Под одним кустом дачник белеется, под другим кустом дачник белеется. И у всякого бинокль из глаз торчит. Сдурели они, думаю, что ли. Тогда-то я еще о биноклях и не слыхивал. Ну, подхожу, значит к реке по ближе… Эге-ге, вижу. Тут тебе и блюнетки, и брондинки, и толстые, и тонкие, и старые, и малые. Вот оно что! Ну, как значить, я во всю фигуру на берегу объявился — они и подняли визг: «Убирайся, такой-сякой, вон, как смеешь!..» И-и расстрекотались! С той поры я, значить, умом и вошел в соображение.