Яан Кросс
Аллилуйя
Рассказ
Перевод с эстонского Веры Рубер
В это время года, в середине декабря, лампочка Ильича под потолком сушилки для валенок горела день напролет: шестьдесят шестой градус северной широты властно заявил о себе тьмой. Мороз до такого градуса не опускался, но уже не раз на исходе ночи обледенелый термометр показывал ниже сорока. Чтобы к шести утра, как заговоренный, подняться до тридцати восьми, разом перечеркивая надежду общих бригад на морозные каникулы. Подземных бригад температура воздуха, естественно, не касалась, и огонь в печи сушилки должен был пылать в любом случае.
Сушилка эта — помещение размером в семь метров на три с половиной — располагалась за тамбуром барака, меж двух барачных секций. На двухэтажных нарах каждой секции ютилось по пятьдесят человек — совокупно точно одна центурия, — три четверти из них политические, четверть — блатные. Печь для просушки валенок представляла собой побеленный прямоугольник кирпичной кладки, четыре раза по полтора метра, высотой с обеденный стол и с топкой с чугунной дверцей посредине. А в воздухе, над ребристой поверхностью печи, величиной с эту поверхность, висели две деревянные решетки, на которых раскладывалось то, что требовалось просушить, — преимущественно валенки и портянки, но часто ватники и ватные брюки, поскольку в забое и они нередко промокали. Вещи посуше сохли на верхней, посырее — на нижней решетке. Сама же поверхность печи обычно пустовала, ибо то и дело раскалялась, и все, что туда клали или падало, начинало чертовски быстро тлеть и чадить.
Угля для отопления нам, конечно, вполне хватило бы, — как-никак лагерники работали на каменноугольной шахте. Формально и хватало. Истопнику при сушильной печи нужно было только подвезти его на санках в барак из большой кучи в северо-западном углу зоны. Однако, не ограничивая уголь в количестве, государство навело строгую социалистическую экономию в качестве: для лагерных печей добывали уголь четвертого сорта. А это значит — наполовину с каменной крошкой, и истопникам стоило титанических усилий разжигать и поддерживать огонь. Я держался на плаву только благодаря двум добровольным помощникам — Лаосу и Кынду, немногословным и немолодым эстонским хуторянам из-под Арду, что на границе уездов Харью и Ярва. Мобилизованные под самый конец немецкой власти в какой-то пограничный полк, а после побега оттуда скрывавшиеся в ожидании «белого парохода» в тамошних зарослях и лесах, теперь они мастеровитыми плотниками отрабатывали тут свою десятку. Строили бараки у западной кромки нашего лагеря, где готовили новое пристанище для ожидаемого пополнения. Древесины там было предостаточно, и в порядке кой-какого обмена — с моей стороны что-нибудь под зуб из моих посылок — плотники по вечерам, возвращаясь с работы, приносили мне перевязанную бечевкой вязанку сосновых стружек и щепы. Оттаяв и с неделю подсохнув, они пылали в сушильной печи с шумом и треском, постепенно начинал тлеть и перемешанный с камнем уголь. Особенно если на возгорающийся уголь плеснуть разок-другой водой. По какому закону физики вода способствовала разгоранию пламени — не ясно мне и по сей день.
Вот и теперь печь у меня, как обычно, топилась, и при сорока градусах мороза за стенами барака в самой сушилке стояла тридцатиградусная жара. Так что, вопреки постылой работе, я не мог не признать, что чувствую себя довольно-таки уютно в этой сумеречной духоте — как-никак свой угол и сопутствующая этому крупица воображаемой независимости: не только нары, но и стол для тебя одного, как и табурет у стола, а на столе — несколько собственных книг и собственных тетрадей. Вот только личного времени для работы за этим личным столом почти никакого. И воздух от зловония сушившихся валенок и портянок такой, что я, хоть и притерпелся к нему, все еще старался не думать о язычке в гортани из опасения, что одна мысль о нем может спровоцировать рвоту.
В дверь постучали.
Нагнувшись, я выплеснул из жестяной кружки последнюю толику воды в очаг и оглянулся через плечо: кого это черт принес? Потому что хотя стучать тут и было принято, но только не в дверь. В дверь стучали разве что ночные вертухаи, когда им приспичит проверить сушильни, дверь же от воров и бандитов изнутри на запоре. Да и стук этих ночных стражей назвать стуком можно было разве только условно. Поскольку обычно они барабанили кулаком, к тому же втрое громче необходимого — бумм-бумм-бумм, «Открой, твою мать!».
Я отозвался:
— Да-да-а!
Дверь отворилась. В сушилку с шипеньем ворвался морозный воздух, и из белого облака пара в освещенное электрической лампочкой марево вступил высокий мужчина в сером коверкотовом пальто. И аккуратно закрыл за собой дверь. Я поднялся. Левой рукой незнакомец снял с головы — Боже мой! — серую шляпу от Хюккеля, сунул ее под мышку и принялся стягивать с правой руки тонкую серую перчатку. Справившись с этим, он протянул мне руку.
— Guten Abend. Doktor Ulrich[1].
У него была большая, осененная пепельным пушком голова и крупное костистое бледное лицо, посиневшее от холода. Вопреки абсурдности ситуации было оно совершенно серьезно.