Тайга под крылом самолета перекатывалась темно-голубыми гривастыми волнами, сверкала верткими речушками, круглыми чашами озер, а когда где-то за Витимом забугрилась ржавыми сопками, сверху похожими на горбы верблюдов, я вспомнил наказ редактора нашей газеты.
— Надо порадовать читателей сочным куском в полосе, — напутствовал меня в дорогу Артем Петрович Шумейкин. — В тайге, куда вы летите, ищет клады Тимофей Елисеевич Криница. Знаете, сколько он богатств отвоевал у природы?.. Неужели ничего не слышали о нем? Стыдно! Совестно, дорогой!
Артем Петрович вяло улыбнулся и, прохаживаясь по кабинету, со вздохом продолжил:
— Да-а-а… В свое время многие журналисты поломали перья о Криницу. Правда, настоящая удача постигла только… — Шумейкин замялся, покраснел. — Одного только и постигла настоящая удача. Вам советую остановиться на хорошем ученике Елисеевича и, так сказать, в духе преемственности… Короче, газете нужен очерк о первом кладе молодого геолога. Хорошо бы найти девушку-москвичку. Тут и пример для столичной молодежи, и втык другим по тематике…
Самолет нырнул в зеленую промоину между сопок и с шумом, похожим на песню осеннего ветра в раздетом лесу, пошел на посадку. На лысом пятачке он, как резвоногий козлик, сделал три мягких прыжка, взвизгнул тормозами и, хлопая винтом, остановился метрах в десяти от стены корабельных сосен.
Не успели мы выйти из «фанерного ангела», нас встретил кряжистый человек лет пятидесяти, в кожаной куртке и в брезентовых брюках, заправленных в широкие голенища яловых сапог. С летчиками он поздоровался тепло, радостно, меня измерил внимательным взглядом и бархатным баском уточнил:
— Корреспондент?
— Прилетел к Тимофею Елисеевичу.
— Чем могу служить?
— Артем Петрович, — начал я с привета от нашего редактора, — желает доброго здоровья…
— И прожужжал вам уши о великом кладоискателе? Должник он мой. Большой должник! Много лет прошло после его очерка, а мои кулаки до сих пор чешутся! — Тимофей Елисеевич на минуту умолк и, насупив смоляные брови, поклялся: — При встрече наломаю бока Шумейкину! Ох, и намну!..
Гнев Елисеевича я попытался смягчить рассуждением о типизации, обобщении, наконец, праве автора в художественном произведении…
Он с какой-то веселой снисходительностью выслушал меня и, приложив руку к сердцу, поблагодарил:
— Спасибо, батенька! Уважил, дорогой! А то мы тут совсем одичали: с медведями в обнимку спим, шилом бреемся, ветром греемся…
Благодарность Тимофея Елисеевича меня дважды вгоняла в пот. Я стоял перед ним, как нашкодивший, школьник у Столика строгого учителя, и помалкивал. Свою признательность за «просвещение» он кончил вопросом:
— А вас какие заботы привели в наши края?
— Меня?.. Я… Я должен написать очерк о первом кладе молодого геолога. Желательно взять героиней девушку-москвичку.
— О первом? — переспросил Криница и сразу предупредил: — Адресом ошиблись, батенька!
По гордо приподнятой голове и хитроватой улыбке Елисеевича я понял: карта моя бита. Возвращение из командировки с «проколом» меня не пугало. Просто не хотелось идти на ковер к Шумейкину, видеть веселенькие глазки редакционной сплетницы и пустоцветки Маи Саблиновской, слушать рокочущий бас старого журналиста Серафимыча.
Он, как правило, новичков-неудачников всегда успокаивает будущим. И получается все это у Серафимыча мило, просто, легко, но немного туманно: «Запомни, старина, у настоящего газетчика нет прошлого, нет сегодняшнего… Он обязан жить только завтрашним днем. Только завтрашним!..»
— Да вы, батенька, совсем скисли! — заметил Криница, когда я сунул в рот сигарету горящим концом. — Неужели, думаете, на моей партии белый свет клином сошелся?
«А Елисеевич, пожалуй, прав, — немного воспрянул я духом. — Поживу здесь недельку-другую, пригляжусь к людям… В нашем деле так: не знаешь, где найдешь, где потеряешь».
Пока я занимался самоутешением, летчики выгрузили приборы в черных сундучках, поколдовали над картой, а когда самолет оторвался от земли и, будоража безмолвную тайгу веселым рокотом, лег курсом на Усть-Кут, Криница предложил мне переодеться в робу и помочь прослушать подозрительную сопочку.
Зеленую сопку, заросшую густой травой от пяток до макушки, мы прослушивали часа три. Я кувалдой забивал в коричневую землю стальные штыри, тянул от приборов к ним провода, зажимал их в клеммы… Тимофей Елисеевич показания приборов вносил в блокнот и, что-то напевая, сиял от радости. Порою он умолкал, долго глядел на дальние сопки, повитые голубой дымкой, потом чертил в красной записной книжице ровные линии, помечал их латинскими буквами и сам себе поддакивал: «Так-так-так…» Я один раз осмелился спросить, какой клад может скрывать зеленая сопка, и сам был не рад. Тимофей Елисеевич, багровея, срывистым голосом подал команду: