Всякое время оставляет после себя гораздо больше следов своих страданий, чем своего счастья.
Йохан Хейзинга. Осень Средневековья
Зачастую ученые самых разных специальностей настолько смело оперируют понятиями «этап», «период», «эпоха», что очень трудно понять, чем одно принципиально отличается от другого. Не вдаваясь в сложные историософские или историко-хронологические споры, сразу предупредим, что в заголовке предисловия к нашей книге понятие «эпоха» имеет не столько строго хронологическое, сколько утилитарно событийное значение. Иными словами, под эпохой понимается определенный отрезок исторического времени, в ходе которого произошло нечто, безусловно значимое не только для отдельно взятой страны, но и для целого континента, а то и для всего мира. Судя по отзывам современников событий и исследователей, последние 10–15 лет XVIII века и первые десятилетия XIX столетия в истории Европы оказались именно таким временным отрезком. Что же действительно важное тогда произошло?
«В неподвижном по видимости мире строгого сословного деления, тщательно вымеренных иерархических ступеней, жестких правил регламентации материальной и духовной жизни неожиданно порядок был нарушен»>{1}, — писал замечательный историк А. З. Манфред. Если это действительно так (а сомневаться в заключении маститого исследователя нет никаких оснований), то дело касалось не тысяч, а миллионов людей, поскольку даже неграмотные, забитые народные массы ощущали неизбежность надвигавшихся перемен. Мир только казался неподвижным, а устои вековых монархий незыблемыми. На самом деле всё пришло в почти что броуновское движение.
Мыслящий авангард общества был открыто недоволен всем, что существовало вокруг него. Его не устраивали общественные институты, социальные отношения, законы, мораль; он всё брал под сомнение и подвергал жесткой критике. Им, естественно, руководило стремление к лучшему мироустройству, более справедливому, более соответствующему естественным правам человека, к такому общественно-политическому строю, который должен принести людям подлинное счастье. Руководствовались же эти люди (во всяком случае, считали, что руководствуются) передовой философией того времени и вытекавшей из нее идеологией французского Просвещения. Это было справедливо не только для Франции и ее соседей, но и для других стран Европы, а также и для значительной части Нового Света. Не стала исключением и Россия.
Действительно, по образному выражению академика М. В. Нечкиной, Вольтер являлся «своеобразным участником русского общественного движения, сотрудником передовой общественной мысли»>{2}. Образ, предложенный исследователем, справедлив не только для Вольтера, но и для всей когорты просветителей конца XVIII века. А ведь один из них, Жан Жак Руссо, грозно и радостно предвещал: «Мы только приближаемся к состоянию кризиса и веку революций. Я считаю невозможным, чтобы великие европейские монархии продержались бы долго»>{3}. Эти жесткие слова абсолютно точно передавали ощущение духа современности, являлись подлинным отражением вызовов времени, брошенных Историей Европе и миру в последней четверти XVIII столетия. Казалось бы, что в этих словах могло быть притягательного для самодержавного режима России?
Здесь необходимо задержаться, чтобы кое-что уточнить. В те уже далекие годы, как, впрочем, и сегодня, многие считали и считают теории Монтескьё, Вольтера, Руссо и иже с ними исключительно призывами к мятежу, идеями, во многом вызвавшими Французскую революцию 1789–1793 годов и предопределившими ее характер. На самом деле всё обстояло гораздо сложнее и интереснее. Просветители, конечно, остро критиковали и традиционную Церковь, и традиционное государственное устройство, и сложившиеся социально-экономические отношения. Но призывали-то они не столько к их ликвидации, сколько к исправлению существующего положения. Чтобы подтвердить подобный вывод, достаточно обратиться к терминологии. Понятие «революция» на языке просветителей означало лишь резкое ухудшение положения в государстве, достаточно серьезный кризис. Изначально оно вообще было заимствовано у естествоиспытателей, называвших так некий заметный и резкий переворот в природе. Поэтому революция, с точки зрения просветителей, никак не могла обозначать метод перехода от удручающего прошлого к светлому будущему.
Инструментами, которыми французские мыслители предлагали воспользоваться для исправления ситуации, являлись просвещение людей, вера в их разум, создание правовой системы, обеспечивавшей эффективное и справедливое использование общественного богатства. Иначе говоря, призывы просветителей могли восприниматься (и, конечно, воспринимались) не столько как сигнал к ниспровержению традиционного строя, сколько как выражение надежды на его реконструкцию, то есть укрепление на прежних по сути, но заметно обновленных основаниях. Монархи и традиционная политическая элита европейских держав получали, таким образом, заманчивую возможность сделаться архитекторами (а вернее, реставраторами) старого государственного здания. Иначе трудно объяснить, что именно в теориях просветителей привлекло, скажем, прусского Фридриха Великого или нашу Екатерину II. А ведь интерес их и других влиятельных особ к идеям Монтескьё, Вольтера, Руссо или Дидро сомнения не вызывает. Дело заключалось не только в восприятии работ просветителей монархами, не менее важны их идеи оказались для становления и воспитания общества. Ведь философия Просвещения породила культ Разума, Добродетели, Законности, Общего мнения. Более того, на ее основе возник целый спектр политических направлений, от консерватизма до якобинства.