Когда настоящее несет мало радости, а грядущие месяцы не сулят ничего, кроме повторения пройденного, хочется обмануть монотонность бытия вторжениями в прошлое. Раздвигаешь ноги мертвецов, и их чресла (древние чресла, истлевшие за два с лишним тысячелетия) вновь соприкасаются, сливаются воедино. Роешься в скрытых уголках своей жизни и выкапываешь такое, о чем никому нельзя поведать, вплетаешь эти тонкие былинки, эти хлипкие птичьи перышки в гнездо старой патрицианки или древних иудеев. Это занятие утешает. То, что происходило в реальности, защищает вымысел и желания, которым этот вымысел открывает путь куда успешнее, чем незатейливую старозаветную интригу, которую буквально притягиваешь за уши, собираешь по каплям. Гай Альбуций Сил существовал. Существовали и его декламации. Я только придумал гнездо, куда поселил его, где он обрел приют и чуточку живого тепла, чуточку обыкновенной жизни, состоящей из приступов подагры, из листков салата, из печали, и бесплотный призрак, быть может, выиграл на этом, обретя хоть какие-то краски и жизненных услад, и, вполне вероятно, даже смерти. Я полюбил тот мир — или романы, навеянные окутавшим его мраком неизвестности.
В июне 1989 года я был одинок и я устал. Я написал шестьдесят страниц этой книги, сидя на деревянной скамье, в окружении огромных могильных воронов, у крепостной стены императорского дворца в Токио.
Внизу за стеной, в прудике, маленькая черепашка плыла к деревянной береговой свае, высунув голову из воды. За головой тянулся узенький водяной разрез. Однако тяжесть тела неумолимо тянула ее ко дну. Я посмотрел на эту зеленую головку, древнюю, бесстрастную, сморщенную. И сказал себе: «Да ведь это же Август!» Тогда это казалось мне совершенно очевидным. Сегодня я дивлюсь своей догадке куда больше. Так страна, где дверцы такси закрываются самостоятельно, где люди снимают обувь перед тем, как сесть за еду, погрузила меня в жизнь некоего воображаемого Рима — более реальную, более полнокровную, нежели лики бонз секты дзен, на свидание с которыми я туда приехал.
Превыше всего на свете я ценю перевод текстов Сенеки-старшего, сделанный Анри Борнеком, — это поистине великий Сенека. Добавлю также, что я многим обязан переводу романов Квинтилиана-декламатора, опубликованному Дю Тейлем. Он появился в первой половине августа 1657 года, при кардинале Мазарини. Стояли жаркие погоды. Уединившиеся еще были в фаворе. Вот так, под прохладной древесной сенью, я и познал счастье. Я украсил свою жизнь днями, которые мне не довелось прожить самому.
Гренобль, июль 1989
Инней Сенека был его другом. Он записал среди прочих воспоминаний одну подробность, которую дружеская привязанность сохранила в его памяти. В Риме, в первые годы Империи, людей, вспоминавших о других после того, как смерть оторвала тех от наслаждений царства света, называли amici — друзья. Подобные слова нынче утрачены, и смысл их так же непроницаем, как затянутое облаками небо, которое вопрошаешь в ночную пору. Я говорю о дружбе. Я вытягиваю на берег понимания то, что могу, сетью, какою нынче мало кто умеет пользоваться. Слово «dear» на современном английском тоже не очень-то вразумительно. Самое честолюбивое желание, питаемое древним римлянином во времена Республики, — это чтобы после погребального костра его назвали «carus amicis» — тот, кто дорог сердцам своих друзей.
И он был именно таким. Стояли тридцатые годы1. Он отличался беспокойным нравом. На языке, ушедшем в древность, это означало, что он относился к людям, которые страшатся покоя, страшатся призыва послежизненного «requies» (покой). Такие люди боятся восковых, таких невозмутимых в своем вечном упокоении, ликов, что хранятся в ларе для изображений усопших, стоящем в атрии. Это римское слово «quies» — особое слово, способное обозначать одновременно и умиротворение, и сон, и смерть. В нашем языке (кроме фирменного знака жалкой фабрики искусственного обволакивающего безмолвия) слово это выродилось в понятие «quitte» (безмятежный, избавленный от забот) и в понятие «coi» (тихий, застывший) — прилагательные, ныне почти вышедшие из употребления. При Людовике XIII натюрморт называли «застывшей живописью», ибо эти вполне обыденные и полутемные предметы были избавлены от речи в том мраке, где им вот-вот предстояло раствориться. В начале Империи был период, когда «соглашаться» означало «наслаждаться». Буквально: насладиться радостью в покое. Я не застал этого времени. Я не нахожу радости в покое. Итак, жизнь Альбуция Сила была определена Аннеем Сенекой (отцом советника Нерона, отцом философа-фразера, отцом миллионера-стоика) как «longa inquietatio» — долгое смятение в страхе. Но это всё каламбуры. Римляне обожали забавляться словесной игрой обыденного языка. Они видели в каламбурах знаки божественного благоволения: по крайней мере это сулило удачу. Цестий прозвал романиста «Inquietator». Гай Альбуций Пертурбатор. Пертурбатор латинского языка на заре I века нашей эры.
Это был лысый, тощий, долговязый, прямой, напряженный, резкий человек. Он всегда ходил в белой фетровой шляпе с завязками. «Tristis, sollicitus declamatory