Она проснулась от холода, вернее, от того, что ей недоставало привычного тепла: тепла его тела, этого большого тела, — она не чувствовала его больше рядом. Она протянула руку, чтобы коснуться его, но ничего не нащупала, кроме ледяной простыни.
— Жан, где ты?
Она слышала его дыхание. Тогда она зажгла лампу и увидела его: он стоял на коленях, уткнувшись лицом в кресло. Она подошла к нему: он спал, он так и заснул, стоя на коленях. Его худая шея вызывала жалость; она коснулась ее губами. Он застонал, как стонут во сне, и поднял к ней встревоженное лицо. Расстегнутая пижама обнажала волосатую грудь.
— Ты совсем озяб. Ложись скорей в постель.
Он лег послушно, словно ребенок. Она сказала: «Прижмись ко мне», — потрогала рукой его ноги и принялась их растирать.
— Не знаю, почему я встал и почему заснул там, на коленях, — сказал он.
Она тихо спросила:
— Ты хотел помолиться?
Он не ответил, и она замолчала в надежде, что он уснет, но по запаху его лица поняла, что он плачет. Тогда она прошептала ему в самое ухо:
— Нет, не ты его убил...
— Либо я его убил, либо он сам... Но святые не убивают себя, значит — я, — с трудом проговорил он.
Она не нашлась что ответить и только повторила: «Спи!» — а он в глухой тишине ночи слушал, как у него под ухом, волна за волной, рокочет ее кровь — вот уже тридцать с лишним лет она терпеливо бушует в ее теле. И вдруг сказал неожиданно громко:
— Я думаю о том, что ты подумала, Мишель, чего ты не могла не подумать.
Она возражала: «Нет, нет!» Но он настаивал на своем:
— Парень намного моложе меня, на двенадцать лет... И я прежде ровным счетом ничего не знал о нем, даже имени его не слышал... Я встречаю его в парижском поезде после того, как расстался с тобой навсегда, и через два дня возвращаюсь сюда, в Ларжюзон, вместе с ним... Ну да, конечно, ты так и подумала, ты не могла ничего иного подумать. Но Бог свидетель, это было не то...
Она подтвердила: «Ну да, это было не то», — тоном, каким успокаивают больного ребенка, и внезапно спросила дрогнувшим голосом:
— Скажи, что произошло с тобой? С ним?
Он медлил с ответом, подыскивая слова:
— Ты, верно, считаешь, что я пытаюсь придумать объяснение, которое бы тебя не ранило, не вызвало бы у тебя отвращения, а ведь на самом деле я просто хочу проникнуть в то, чего еще и сам не понимаю. Я был другим.
Она продолжала допытываться:
— Но он? Он же ехал поступать в семинарию, для него там было приготовлено место, его ждали. И он вдруг бросает все это, чтобы ринуться вслед за первым встречным...
Он спросил:
— Как же ты это объясняешь? Что ты думаешь?
— Он хотел тебя спасти? Ведь в конце концов...
Он сказал:
— Я не знаю.
Она крепко прижала его к себе стала целовать его лицо, шепча:
— Но от чего спасти, Жан? От чего?
Ксавье мог не покупать билета заранее: в купе было занято только одно место, как раз против него. Там лежали коричневая фетровая шляпа, перчатки и видавший виды плащ. Чемодан в сетке тоже был далеко не новый. Ксавье понадеялся, что его попутчиком окажется именно тот молодой человек без шляпы, который стоял сейчас на перроне спиной к вагону и разговаривал с молодой женщиной. Ведь вполне вероятно, что она только провожает его. Да, она глядела на него так, что Ксавье уже не сомневался — она остается. Она любит его, это несомненно, и пользуется последней возможностью запечатлеть в памяти черты его лица, которое через несколько мгновений она уже не увидит. «А вот я, — думал Ксавье, — смогу разглядывать его сколько захочу. Все семь часов, пока мы будем ехать до Парижа, он никуда от меня не денется».
Он устыдился этого своего интереса, впрочем, совершенно невинного. Но ведь невинных интересов нет. Он заставил себя сосредоточиться и принялся старательно разрезать страницы «Духовной жизни» — журнала, который он читал по обязанности, не видя в этом чтении никакого смысла, разве что ему казалось полезным всякое дело, сделанное без удовольствия, только благодаря усилию воли.
И все же, сам того не желая, он снова перевел взгляд на пару, чье молчание было красноречивей любых слов. Их разлад был Ксавье очевиден. Хотя, наверно, два пожилых господина и дама, которые стояли у окна в коридоре вагона и тоже наблюдали за парой, прощавшейся на перроне, этого не заметили. Ксавье знал, что она с трудом сдерживает слезы лишь до той минуты, когда, проводив поезд, сядет в свой автомобиль. (Он вспомнил, что только что видел их в машине на привокзальной площади. Она сидела за рулем.) Пожалуй, чуть грузноватая, слегка расплывшаяся, пышущая здоровьем, она уставилась в стенку вагона, словно запрещая себе еще раз поднять свои темные глаза на молодого человека — друга? любовника? жениха? мужа? — который сейчас исчезнет, превратится в неуловимый образ. Теперь Ксавье позволил себе сосредоточить жадное внимание на ней, ведь он больше ее никогда не увидит, она навсегда пропадет для него, как если бы он вдруг умер, и все, что могло бы возникнуть между ними, оборвется в тот момент, когда поезд тронется, — в этом нет никаких сомнений. Ее полотняный костюм в черно-белую клеточку был, пожалуй, чересчур легок для этого последнего сентябрьского дня, правда, еще не очень прохладного; не озябнет ли она вечером, по пути в имение, где она, Ксавье был в этом уверен, живет? Впрочем, ничто в ее одежде не выдавало в ней сельской жительницы, ничто, кроме туфель на толстой подметке. Но так не загоришь — он поглядел на ее полную шею — за несколько дней пребывания на побережье. Да и вообще Ксавье не нужно было никаких примет, ему и так было ясно, что она постоянно живет в деревне и сама управляет хозяйством в своем имении: так он решил.