Булынчуг — город махорки, лесных складов и учительниц музыки. И если уж каждый булынчужанин-отец прямо или косвенно связан с одной из махорочных фабрик или сплавляет бревна на Екатеринослав и Киев, — то дочь его или сын уж обязательно играют на пианино или виолончели и, когда приходит срок, уезжают поступать в консерваторию, а при неудаче — в Ахшарумовское музыкальное училище в Полтаве. В этом музыкальном училище (почему — Бог весть!…) упитанным булынчужанам-сыновьям предоставляли отсрочки по воинской повинности (почти до самой революции так было), а в консерватории их сестры дожидались каждая своего жениха.
И когда приезжал домой новобранец из Ахшарумовского училища или устраивалась помолвка пианистки-дочери, — в эти радостные дни в дом отца-булынчужанина обязательно приглашали в числе родственников и Фаню Лазаревну или Эмилию Францевну — «добрую, хорошую учительницу музыки».
«Добрую, хорошую» угощали тогда сладким вареньем из айвы, праздничным тортом, накладывали в сумочку конфект («Возьмите, возьмите для ваших деток…»); великовозрастный ахшарумовец, уклоняющийся от военной службы, целовал своей учительнице руку (этому он научился в губернском городе), а невеста-ученица крепко обнимала Фаню Лазаревну или Эмилию Францевну и, кокетничая с женихом, говорила:
— Ах, всему виной — вы, дорогая Фаня Лазаревна. Если бы вы не учили меня музыке, я не поступила бы в консерваторию, если б я не поступила в консерваторию, я не встретила бы моего Ильюшеньку… Если бы…
Восемнадцатилетней Розочке Нашатырь давно уже хотелось научиться играть на пианино, — уметь играть не хуже многих других булынчугских барышень, привозящих потом домой женихов в бархатных куртках и желтых ботинках.
Но семь последних лет отец Розочки меньше всего мог думать о пианино для своей дочки, а до того — базарному торговцу гусями и курами Абраму Нашатырю совсем не по» средствам было тянуться за жизнью булынчугских дельцов, сытно кормившихся махоркой и досками.
Даже теперь, когда Абрам Нашатырь, — неожиданно разбогатев и открыв гостиницу и при ней кафе в первом этаже, — купил для этого кафе пианино и Розочка знает уже наизусть все мажорные и минорные этюды по Лютшу и в четыре руки разучивает «Пробуждение льва», — даже теперь желания и мечты Нашатыровой дочки далеки от осуществления.
Розочка знает, что — умей она играть не только этюды из Лютша и «Пробуждение льва», но даже и все вальсы Шопена и Дюрана, — Абрам Нашатырь, отец, не отпустит ее от буфетной стойки в кафе, не одобрит для нее пути других булынчугских дочерей.
Она ни разу даже не просила его об этом, и потому могла бы еще надеяться, но Абрам Нашатырь тоже молчал, и в молчании отцовском Розочка чувствовала уже ответ. Может быть, не умри давно ее мать, — она сумела бы упросить неразговорчивого мужа, и он освободил бы Розочку от дежурства за буфетной стойкой.
Но матери нет: вместо нее в спальне отца — недавняя сожительница, Марфа Васильевна, — и Розочка уже ничем не нарушит отцовского молчания.
Жили под одной кровлей, носили одну и ту же фамилию, — а дни и мысли их шли порознь, как пассажиры одного и того же поезда.
Абрам Нашатырь известен теперь в городе не меньше, чем все дельцы махорки и лесных складов или начальствующие лица в Булынчуге.
Большой двухэтажный дом на Херсонской, прячущий за своим кирпичом тенистый хвост фруктового сада, кричит далеко по всей улице красной вывеской — «Гостиница Якорь». С такой же надписью — черной прорезью — медная доска у подъезда прибита рядом с другой, покрупней и железной, с нарисованной на ней рукой, тыкающей прохожего в вертлявые, изгибистые слова: кафе-столовая «Марфа».
И все в городе знали, кому принадлежит гостиница Якорь», и никому не надо уже догадываться, почему Абрам Нашатырь окрестил свое кафе таким будничным женским именем.
Никто только в городе не знал, как это случилось так, что базарный торговец гусями и курами разместился вдруг богатеем на широкой улице Херсонской и окрикивает оттуда весь Булынчуг своими новенькими вывесками.
Во втором этаже, за поворотом длинного, с полутора десятком номеров коридора, Абрам Нашатырь оставил для своей семьи две комнаты. В одной поселился сам с Марфой Васильевной, другую — меньшую отдал дочери своей, Розочке.
Одна из комнат имела выход на веранду, упиравшуюся в зеленый растрепыш фруктового сада, другая через стеклянную дверь вела на балкон, неровный, с утлыми подгнившими досками, — казалось, выжидавшими день и час, когда им следует обвалиться на неосторожную и беззаботную Херсонскую улицу.
На этот балкон никто, кроме хозяина дома, никогда не выходил.
Иногда только показывался у его перил Абрам Нашатырь — к широком чесучовом пиджаке поверх незастегнутой нижней рубахи. Широко расставив ноги и облокотившись локтями о перила, он наклонял голову вниз. Глаза его из-под набухших век останавливались безучастно на каком-нибудь клочке булыжной мостовой или противоположного тротуара; взгляд, как протянутая сверху сухая и упрямая проволока, не сдвигался вслед за торопливыми и ковыляющими шагами людей и колесами мимо проезжающих фаэтонов и повозок: вонзенный в одну точку, он оставался тяжелым и неподвижным.