Когда я был парнишкой, в моем представлении мир состоял из двух половин: понятной и непонятной.
Скажем, наша станция Купавина. Сколько поездов мимо нас проезжало! А пассажиров!
И командиры с петлицами, и моряки с лентами, и городские инженеры в шляпах, и женщины не простые, а в туфлях на высоких каблуках. Говорили — артистки они.
И никто из них не знал, почему наша станция называется Купавиной.
А я знал.
В полверсте от станции было болото. Поздней весной, когда уж везде отходил цвет, я убегал туда перед восходом солнца. Останавливался на берегу. По спине мурашки бегают: не то от страха, не то от ознобистого утренника. А с болота, скрытого толстой кошмой тумана, тянет теплом.
Тишина стоит мертвая. Жутко.
Но высветлеет край неба, и туман лениво отстает от воды, сворачивается в валки. Потом вытягивается в длинные косы и уползает за осоку в камыши.
Тут и брызгает из-за леса первый луч солнца. А за ним другой, третий… Перепуганные водомеры бросаются спросонок в разные стороны, словно нитками пересекают чистины. Сгладится их след, и тяжелая вода, настоянная за ночь на купоросной зелени, засветится неярким сиянием.
Раньше всех на болоте просыпалась старая лягушка. Она долго ворчала. Видно, совестно ей было, что до свету не поднялась и другие из-за нее проспали.
Ох и боялись ее все остальные!
Из-за лягушачьего переполоха я никогда не мог уследить, откуда появлялись трясогузки. Глядишь, они уже стреляют с кочки на кочку, стригут хвостами.
Да и не до них мне было.
Я смотрел на буро-зеленые островки, поодиночке и стайками уплывающие по чистинам в болотную даль. И когда солнце начинало пригревать, замечал, как на одном из них вспыхивал желтый огонек. Сначала один. Потом другой…
Я скидывал штаны. Осторожно ступал в болото и, все глубже погружаясь в воду, шел навстречу желтым огням. Давным-давно, когда я боялся бродить по кочковатой топи, мне казалось, что это солнышко осыпает свой цвет в наше болото. А сейчас забирался в самую середину плавучего островка, выбирал спелую маковку и смотрел, как она, обласканная теплом, отворяет зеленые покрышки и расправляет тонкое золото своих лепестков. Я заглядывал внутрь и видел там дымчатую каплю воды, похожую на те, что остаются после умывания на щеках у моей сестренки Насти.
Купавки!
Проезжие называли их кувшинками, а то и вовсе — лилиями. Но нашенские-то знали, что это купавки! Потому что если бы не так, то нашу станцию никто и не назвал бы Купавиной.
С полной охапкой купавок я спешил на станцию.
Когда останавливался скорый, меня обступали со всех сторон и наперебой просили продать цветы. А я дарил их. И объяснял в придачу, почему наша станция называется Купавиной. Я так увлекался своим рассказом, что стоял, как петух, на одной ноге, поджав другую от волнения.
Мои купавки нравились всем. Меня хвалили, говорили, что я умный и хороший. И даже угощали конфетами.
…Понятная половина мира делала меня большим, сильным и щедрым.
Но была другая.
Когда я сталкивался с ней, то замолкал и терялся. Иногда спрашивал про нее у мамы, но все равно ничего не понимал. Тогда я уходил к сараю, где стояла конура нашей Жальмы. Брал в руки слепого щенка, гладил его и рассказывал про непонятное.
…С утра хромой конюх Степан один-одинешенек поехал за сеном. А вечером, когда заехал в ограду, на возу рядом с ним сидела незнакомая девка. Звали ее Анисьей. На сенокос она убежала из деревни Грязнушки, где жила по сиротству у тетки. Тетка была лютая.
Степан привез Анисью в жены. Рассказал он про все это, пока слезал с воза.
— У каждого — своя звезда, — сказала наша мама и пошла доить корову.
— Какая звезда? — спросил я, догнав ее.
— Своя, говорю, у каждого. Понятно?
— Непонятно.
— Вырастешь — поймешь.
И ушла.
…Я просидел у конуры до самой ночи. В небе зажглись первые звезды. Я глядел на них на все по очереди. Ни одна из них не походила на смирную конопатую Анисью, которую нашел на сенокосе Степан.
«Вот и отгадай, какая у него звезда!» — подумал я и побрел в дом.
А через год, когда у Степана с Анисьей родилась Манька, у нас на путейской казарме стряслась беда.
Путевой обходчик Петро Спирин не пришел с ночного дежурства. Через час его нашли на сто третьем километре. Сначала нашли самого Петра, а шагов через десять — его голову.
Поездом зарезало.
Петра привезли домой в большом брезентовом мешке. Жена Петра — Елизавета — только охнула и ткнулась головой в мешок. Четверо Спириных ребят стояли молчком тут же.
Наша мама в сторонке вытирала фартуком слезы. А когда Елизавета отошла дыхом и завыла, мама сказала, как в прошлом году:
— У каждого — своя звезда.
— Чего? — спросил я.
— Ничего. Не ори, говорю.
В тот вечер я опять сидел под сараем у конуры.
На небе не зажглась ни одна звездочка. Собирался дождь. Да и мне не больно-то хотелось без толку задирать голову.