В райцентре, в его конторах, когда рядом, в подмогу, был умный человек, Мартиновна ничего не страшилась, все бумаги подписывала. И в машине, когда возвращались на хутор, она раз за разом повторяла:
— Я — хозяйка… Я — в своем праве. А он — пришей-пристебай! Решил: бабы глупые, зажмурки живут, обведу их, как серка, за уши. А мы и впрямь хуторские овечки… — призналась она и добавила: — Но кое-чего соображаем…
Главная подмога Мартиновны, Лельки-бригадирши брат, бухгалтер колхозный — головочка умная, лысая, недаром еще смолоду его Плешкой величали, он рядом, в машине, за рулем сидел и поддакивал.
— Они нахалтай привыкли, чужими джуреками свою родню поминать. А тут коса на камень… — хохотнул он довольно. — Прищемили. Теперь налицо будет, кто глупый. Ты жизнь на колхоз поклала! — возвысил он голос. — А он прибег на белые буханки. Земли ему захотелось. Воспрещен проезд! Земля наша. Мартиновны и Макуни. Они на этой земле загорбатились. А он забогатеть решил, на чужой шее. И — в Америку, на ихних курортах скрыться: с деньгами там примут. Абы деньги. И будет смеяться издаля над дураками. А вы тут свистите в кулак.
Приехали на хутор. Плешка ссадил Мартиновну прямо у ее двора, на прощание подбодрил:
— Чуть брыкнет, ты шуми сеструшке, она при телефоне. И мы его враз определим. За высокий забор. Я участковому дам знать. Пристроим, где был. Там место еще не остыло.
Плешка убыл. Мартиновна осталась одна. И хоть лежал вокруг родной хутор, а рядом — родной двор и дом и сама Мартиновна была бабой не робкой: с тяжелой поступью, крепкими руками, низким, мужичьим голосом, но, конечно, боялась она своего зятя-«затюремщика». С первого шага, когда пришел он из лагеря, лишь ступил во двор, старая мать Мартиновны, бабка Макуня, сразу сказала: «Он людей резал». А старая ворона зря не каркнет. И потом, хоть целых пять лет под одной крышей прожили, а как сощурит глазоньки, процедит: «Ты не в свои дела не лезь… Понятно?..» Это «понятно» огнем ли, холодом, но обжигает до самого нутра. Так что не сразу вздохнешь.
Конечно, она боялась. Но страх перемогала. И повторяла про себя: «Я хозяйка. Я — в своем праве. А он — пришей-пристебай. Копеечку бабью, сиротскую не дам отнять. И пусть даже убьет, — на крайнее решалась она, — зато внуки с сумой не пойдут и дочка не будет век слезы точить. Пускай убивает. А может, и не убьет, — думалось. — Может, унесет его Господь, как и принес. Может, даст покою. Галдят все: Мартиновна, Мартиновна двух мужиков стоит… Сколь накосила Мартиновна… Сколь накопала картошки… Словно все это с неба валится: сено, дрова, картошка… Кто бы знал, что у Мартиновны руки уже ни вил, ни лопаты не держат. А внутри все скрипом скрипит, видать, проржавело. Пора бы и отдохнуть. Наработалась, слава Богу. Сложить бы крестиком руки да сидеть на лавочке возле двора, семечки лузгать и басни тачать. Может, и приведет Господь… — теплилась в душе надежда. — Все же копеечка неплохая…»
Мартиновна вслух сказать боялась. Шутка ли — целых семьдесят миллионов. Отнимался язык. Хотя по хутору и округе про семьдесят челядинских миллионов трезвонили кому не лень.
Это началось летом, когда хлеб убирали. Челядинское поле озимой пшеницы по пятьдесят центнеров с гектара давало. Удалась пшеничка: зерно к зерну. А народ нынче грамотный. Считать умеют. Особенно в чужом кармане. Прикинули. Получалось, что семьдесят миллионов рублей получит за эту пшеницу челядинский зять. Вот тебе и «затюремщик» и лодырь.
Челядины на хуторе жили всегда. Но с мужиками им не везло. Бабка Макуня в войну овдовела. Мартиновну оставил муж с годовалой Раисой на руках. А в годы вошла Раиса, и ей Бог счастья не дал. Дружечка ее сгорел в одночасье. Так и жили бабьей артелью, пока не послал им Господь в зятья Костю-«затюремщика».
На погляд Костя был похож на военного: высокий, поджарый, в короткой стрижке, с железными зубами. А взгляд — неморгающий, строгий.
Челядины зятя приняли, хотя вначале не больно верилось, что он приживется — чужой гусак среди свойских: всегда бритый, с одеколонным душком, а не с водочным перегаром.
Колхозный бригадир Чапурин определил челядинского зятя в лодыри. Костя в скотниках побывал, в кочегарах на ферме, в плотниках. А потом приладился шофером на старую машину. Летом он собирал да разбирал ее возле двора, изредка ездил. Зимой машина стояла.
А в семье примаком были довольны: не пьет, не гуляет, как другие. Раиса мальчика родила. Хотя по меркам хуторским в тридцать лет бабе не рожать, а внучат надо пестать. Но родила. И этому радовались. Как говорят, не любовь сведет, так дите спутает. Костя прижился, получив твердое имя: челядинский зять. И все шло хорошо, когда бы не дурь эта с землей, а потом с миллионами.
Мартиновна после райцентровской колготы да машинной езды не сразу пришла в себя. Плешка уехал, а она стояла, опасаясь во двор родной идти.
Но все пока было спокойно. Хутор лежал в теплой сентябрьской тиши. Деревья в садах еще не желтели. Лишь кое-где тронуло багрецом маковки груш. В палисадниках алели гроздья калины; пестрели, доживали летнюю пору простые цветы: астры, петуньи, высокие георгины.