О позднейших работах профессора Эфраима Хакачиника высказаны многие миллионы слов, объединяющихся в полемические атаки, ядовитые потоки и даже выражения злобной ненависти. О нем написаны тысячи и тысячи страниц, в которых его труды и его самого чернят, поливают грязью и подвергают анафеме, и я чувствую, что пришла пора расставить все на свои места. Я также понимаю, что, делая подобные заявления, рискую навлечь на себя гнев многих так называемых авторитетов, но я и так молчал слишком долго. Я должен сообщить миру правду в том виде, в котором узнал ее от своего наставника, потому что только правда, какой бы безумной она ни казалась, может исправить то ложное отношение к личности профессора, которое к настоящему времени сложилось в общественном мнении.
Позвольте мне быть совершенно откровенным: на заре нашего знакомства мне тоже казалось, что профессор был, если можно так выразиться, эксцентричным даже сверх того, что считалось нормой для болот, которые именуются университетами. По внешнему виду он был чрезвычайно неопрятным человеком; его лица почти не было видно за огромной нечесаной бородой, похожей скорее на метлу. Бороду он отращивал для двоякой цели: ради экономии на бритье и возможности обходиться без галстука. Этот дуализм целеположения был имманентно присущ почти всему, что он делал; я уверен, что проведение углубленных научных занятий одновременно в области гуманитарных и естественных наук является весьма редким, пожалуй, уникальным явлением, и все же он занимал в Мискатонийском университете две профессорские должности: квантовой физики и разговорных индоевропейских языков. Такое разностороннее приложение врожденных талантов, несомненно, способствовало совершенствованию его изобретательности и разработке новых методов, позволявших ученому открывать новые горизонты науки.
Как аспирант, я был очень близок к профессору Хакачинику И присутствовал при том самом мгновении, когда на свет проклюнулся первый зачаток идеи, которая должна была в конечном счете развиться в прекрасный цветок, стать изумительным открытием и одной из величайших драгоценностей сокровищницы знания человечества. Это произошло солнечным июньским днем, и я должен сознаться, что в тот момент дремал, сидя над скучнейшим (…родил, родил, родил и т. д.) фрагментом одного из свитков Мертвого моря,[1] когда по библиотеке, отдаваясь эхом от обшитых деревянными панелями стен, разнесся хриплый крик, от которого я, вздрогнув, проснулся.
— Необичан! — снова воскликнул профессор (одним из проявлений его возбужденного состояния было то, что он переходил на сербско-хорватский язык), и еще раз повторил:
— Необичан!
— Что вас так заинтересовало, профессор? — поинтересовался я.
— Послушайте эту цитату… поистине вдохновенные слова. Это Эдвард Гиббон. Он посетил Рим и вот что написал: «Я сидел, погрузившись в размышления. Босоногие монахи пели вечерню в храме Юпитера… Тогда мне впервые пришла в голову мысль о том, чтобы написать историю увядания и гибели этого города».
Разве это не изумительно, мой мальчик? Просто дух захватывает: вот оно, реальное историческое начало этого великого труда; и я словно присутствую при нем. С этого все началось, а потом последовали двенадцать лет и пятьсот тысяч слов, после которых Гиббон, измученный писчим спазмом, нацарапал «Конец» и выронил перо. «История упадка и разрушения Римской империи» была завершена. Великолепно!
— Великолепно? — переспросил я, все еще не понимая, в чем дело. В моей голове продолжало грохотать перечисление родословия ветхозаветных праотцев.
— Болван! — зарычал он и добавил несколько слов на древневавилонском (из тех, которые можно привести в современном журнале только без перевода). Неужели у вас нет никакого чувства перспективы? Разве вы не понимаете, что каждое великое событие, происходящее в этой вселенной, должно начинаться с какой-нибудь мелочи, можно сказать, ерунды?
— Это довольно банальное наблюдение, — заметил я.
— Имбецил! — пробормотал он сквозь стиснутые зубы. — Вы не понимаете величия концепции! Могущественная секвойя, упирающаяся вершиной в небеса, со стволом столь толстым, что сквозь него проходит тоннель, по которому проезжают автомобили, этот голиаф лесов был некогда свежепроклюнувшимся из земли кустиком с одним-единственным листочком, возле которого даже самая крохотная собачонка не пожелала бы задрать лапку. Неужели эта концепция не кажется вам изумительной?
Чтобы он от меня отстал, я пробормотал что-то невнятное, дескать, вовсе нет, и как только профессор Хакачиник отвернулся, вновь погрузился в дремоту, начисто забыв об этом кратком разговоре на много дней, и вспомнил о нем лишь гораздо позже, когда получил записку, которой профессор вызывал меня к себе домой.
— Посмотрите-ка сюда, — сказал он, указывая на некий прибор с роскошным набором кнопок и верньеров, находившемся в вызывающем противоречии со сделанным из плохо оструганных дощечек корпусом.
— Потрясно! — с энтузиазмом воскликнул я. — Вместе послушаем финальный матч чемпионата мира.
— Stumpfsinnig Schwein![2] в ярости прорычал он. — Это вовсе не обычный радиоприемник, а мое изобретение, воплощающее принципиально новую научную концепцию, мой темпоральный психогенетический звуковой детектор — для краткости ТПЗ. Используя теоретические предпосылки и технические знания, которые пока что находятся вне пределов ваших рудиментарных мыслительных способностей — так что я не стану делать попыток все это растолковать, — я построил мой ТПЗ для того, чтобы слышать голоса, звучавшие в прошлом, и усиливать их до такой степени, чтобы их можно было записать. Слушайте и восхищайтесь!