Нелегко жить в обратном времени, даже если ты — Мерлин Великий. Иной подумал бы, что это не так, что все чудеса будущего сохранятся в твоей памяти… однако воспоминания тускнеют и исчезают гораздо быстрее, чем можно было надеяться.
Я знаю, что Галахад победит в завтрашнем поединке, но имя его сына уже выветрилось, исчезло из моей памяти. Да и будет ли у него сын? Проживет ли сей рыцарь достаточно долго, чтобы передать свою благородную кровь потомству? Сдается мне, проживет — вроде бы я качал на колене его внука, — но и в этом я не уверен. Воспоминания ускользают от меня.
Когда-то я знал все тайны Вселенной. Одним лишь усилием мысли я мог остановить Время, повернуть его течение, обмотать его шнурком вокруг пальца. Одной лишь силой воли я мог бродить среди звезд и галактик. Я мог сотворить живое из ничего и обратить в прах целые миры живого.
Время шло — хотя и не так, как идет оно для вас — и больше эти чудеса не были мне подвластны. Однако я все еще мог выделить молекулу ДНК и прооперировать ее, вывести уравнения, которые позволяли путешествовать в космосе, вычислить орбиту электрона.
Опять-таки текло время, и эти дары покинули меня, но все же я умел выделять пенициллин из плесени, понимал общую и специальную теории относительности и летал между континентами.
Но и это ушло безвозвратно, осталось сновидением, которое я вспоминаю лишь изредка, если вообще могу вспомнить. Была когда-то — нет, будет, вам еще предстоит повстречаться с ней — болезнь стариков, когда постепенно, частица за частицей, исчезают разум и память, все, что ты передумал и перечувствовал — пока не остается лишь зернышки первичного «я», беззвучно вопиющего о тепле и благодати. Ты видишь, как исчезают частицы тебя, ты пытаешься спасти их из небытия, но неизменно терпишь поражение, и все это время ты осознаешь, что с тобой происходит, пока не исчезает и это осознание… Я оплачу вас в грядущем тысячелетии, но сейчас ваши мертвые лица исчезают из моей памяти, ваше отчаяние покидает мой разум, и очень скоро я даже не вспомню о вас. Ветер уносит все, ускользая от моих безумных попыток поймать, удержать, вернуть…
Я пишу все это затем, чтобы когда-нибудь кто-то — быть может, даже и ты — прочтет эти записи и поймет, что был я человеком добрым и нравственным, что старался, как мог, исполнять свое предназначение, и даже самый пристрастный Бог не потребовал бы от меня большего, что даже когда имена и события исчезали из моей памяти, я не уклонялся от своего долга — я служил сородичам своим как мог и умел.
Они приходят ко мне, мои сородичи, и говорят: мне больно, Мерлин. Сотвори заклинание, говорят они, и прогони боль.
Мой ребенок горит в лихорадке, говорят они, а у меня пропало молоко. Сделай что-нибудь, Мерлин, говорят они, ты же величайший маг в королевстве, во всем мире, и нет равного тебе среди живущих. Уж верно, ты можешь сделать хоть что-нибудь!
Даже Артур ищет моей помощи. Война идет плохо, признается он. Язычники воюют с христианами, среди рыцарей раздоры, он не верит своей королеве. Он напоминает, что именно я когда-то открыл ему тайну Эскалибура (но это было много лет назад, и я, конечно же, ничего пока о том не знаю). Я задумчиво гляжу на него и, хотя мне уже ведом Артур, согбенный годами и измученный причудами Рока, Артур, потерявший свою Джиневру, и Круглый Стол, и мечтанья о Камелоте, — я не могу отыскать в себе ни приязни, ни сострадания к юноше, который сейчас говорит со мной. Я не знаю его, как не буду знать вчера и неделю назад.
Вскоре после полудня ко мне приходит старуха. Ее израненная рука налилась нездоровой бледностью и источает такую вонь, что у меня слезятся глаза, жужжащие мухи густо вьются над раной.
Мерлин, плачет она, я не могу больше сносить эту боль. Это похоже на роды, но только длится долго, чересчур долго. Мерлин, ты моя единственная надежда. Сотвори свое чародейское заклинание, требуй от меня, чего ни пожелаешь, только уйми эту боль!
Я смотрю на ее руку, которую разорвал клыками барсук, и меня тянет отвернуться, тошнота подкатывает к горлу. Все же я принуждаю себя осмотреть рану. Я смутно чувствую, что мне пригодилось бы нечто — не знаю даже, что именно — дабы прикрыть лицо, а если не лицо, то хотя бы рот и нос, — но не могу вспомнить, как это называется.
Рука распухла почти вдвое, и хотя сама рана посредине предплечья, старуха кричит от боли, когда я осторожно шевелю ее пальцами. Надо бы дать ей что-нибудь, чтобы утишить боль.
Смутные видения мелькают перед моим мысленным взором — нечто длинное, тонкое, как игла, вспыхивает и исчезает. Я могу что-то сделать для нее, думаю я, могу что-то дать ей, совершить чудо, которое совершал и раньше, когда мир был старше, а я моложе… но что это — я уже не помню.
Однако снять боль — этого еще мало; вовнутрь проникла зараза, это-то я еще помню. Я исследую рану, и вонь становится нестерпимей, старуха кричит. «Ганг»… внезапно приходит мне в голову. Слово, обозначающее состояние этой раны, начинается с «ганг», но что дальше — не помню… а если бы даже и вспомнил, я больше не могу лечить эту болезнь.
Но ведь надо же как-то прекратить мучения этой женщины.