Середина лета. Сегодня мы с папой вернулись в Амстердам. На кухне — муравьи, в кроватях — блохи и у нашего единственного цветка на окне — пожелтевшие листья.
На календаре — картинка с тремя воробьями у цветочного горшка. Над картинкой написано: «Март 1947».
Март уже давно кончился.
Скажу тете Фи, чтобы она не отрывала страничку с воробьями. Папы можно не бояться, до календарей ему нет дела. А мне календарь не нужен — я все помню наизусть. Сегодня третье августа, воскресенье. На деревьях щебечут птицы.
Мы с папой четыре месяца прожили в Апелдорне.
В доме старого-престарого вдовца.
В доме, где течет крыша, даже когда нет дождя.
Вдовец показывался на глаза нечасто. Он пугался до ужаса, когда встречал меня в коридоре. Иногда он бесконечно долго сидел в туалете. Мне даже из сада были слышны издаваемые им звуки. Когда туалет занят, мне всегда особенно хочется писать. В этом проклятом доме в Апелдорне я несколько раз чуть было не обмочил штаны.
В кухне пахло кислым молоком, и я обходил ее за километр. Папе разрешалось готовить там для нас еду только после шести. Вдовец обедал в кухне в двенадцать часов дня. В полном одиночестве. Однажды я подглядел через окно из сада, как он облизывает тарелку. Заметив меня, он спрятал лицо за тарелкой. Наверняка думал: если я не вижу этого парнишку, то и он меня не видит.
Мы с папой спали вместе в двуспальной кровати, довольно-таки скрипучей. Мы прямо утопали в мягком матрасе. Если мне не спалось, я переворачивался с одного бока на другой. От этого папа обычно просыпался. Слушая его ворчанье, я постепенно задремывал.
В Апелдорне есть и школы. В этом смысле мне не повезло. Меня определили в класс, где я чувствовал себя полным чужаком. Эти местные чуваки, окружавшие меня весь нескончаемо долгий учебный день в коридорах и в классе, не приставали ко мне. Не дергали за волосы, не плевали в лицо и не ставили подножку, чтобы я грохнулся. Им просто не приходило это в голову.
От их примерного поведения мне делалось совсем тоскливо.
Учительница тоже никогда не обращала на меня внимания. В первый день мне показалось, что она состроила мне рожу, но через полминуты она состроила ту же рожу — у нее просто был тик, так что я здесь был ни при чем. Когда она вызвала меня читать текст по хрестоматии и я прочитал его громко и с выражением, она сказала: «Зря стараешься, тут не театр, у нас так не принято».
Погода становилась все теплее и теплее.
Казалось, холодная зима ушла далеко-далеко в прошлое. Да и была ли она когда-нибудь? — думал я.
В Апелдорне папа четыре месяца числился социальным работником при картонажной фабрике. Там делают большие и маленькие картонные коробки. Его работа состояла в том, чтобы утешать девушек, которых до этого дергали за волосы, щипали за ягодицы или которые ни с того ни с сего начинали плакать. Вообще-то мой папа и сам нуждается в утешении, но я не знаю, как это сделать. Он скучал по Амстердаму, и я тоже. В один прекрасный день папу уволили с работы. Потому что он каждый день приходил на фабрику слишком поздно и уходил слишком рано. И это, как он сказал, пришлось начальству не по вкусу.
И вот мы вернулись в Амстердам и теперь пытаемся прибраться в нашем собственном доме.
У меня каникулы.
Через несколько недель я снова пойду в свою старую школу. В классе меня, как и раньше, будут дергать за волосы, а учитель не будет смеяться над тем, как я читаю вслух.
В доме пока еще неуютно. Где ни дунешь, везде поднимается пыль. Пепельницы устрашающе пустые. Только в кухне на кухонном столе лежат несколько малюсеньких окурочков.
Ну и неряха же мой папа! Неисправимый.
Я не хочу, чтобы он нашел себе работу опять далеко от дома. Хочу остаться в Амстердаме. Не хочу переезжать к тете Фи. У тети Фи приходится есть только капусту, брюссельскую или цветную, и каждое утро без конца искать рукавичку для душа и зубную щетку, а по вечерам нельзя включать радио, потому что у тети Фи по вечерам всегда болит голова. Папа тоже не разрешает вечером слушать радио, но я на это плюю.
Лето в этом году — самое жаркое в моей жизни.
Да это и не удивительно: ведь мне всего десять лет.
Я стою у окна и смотрю на тыльную сторону домов, стоящих вдоль Ветерингсханс, — садики вдоль канала выглядят грязными и неаккуратными.
Папа спит после обеда, как обычно.
По палубе угольной баржи на канале прыгает мальчишка лет шести, на нем соломенная шляпа с двумя красными цветками; его мама вот-вот заметит пропажу своей соломенной шляпы и крикнет ему в окно, чтобы он немедленно шел домой.
Интересно, а тетя Йос и Бет тоже смотрят на этого мальчишку из окна своей гостиной, которая выходит на эту сторону? Из-за того что сад в тени и деревце с листьями загораживает вид, я не могу разглядеть их окно.
Я думаю о долгой холодной зиме.
На коврике в прихожей я среди прочей почты нашел письмо от Звана. На конверте написано: «Г-ну Томасу Врею». Письмо начинается со слов «Дорогой Томас». Я перечитал его уже раз двадцать. Зван уплыл на корабле в Америку — теперь он живет в Бруклине, самом большом районе Нью-Йорка.