Памфлет-апокриф Тома Сплинтера, транссексуала и путешественника
Было бы враньем утверждать, что я сочинял эти записки «дождливыми вечерами», как это, по его словам, делал изобретатель нимфетки, заполняя тем самым вынужденный простой в охоте на бабочек. Кстати сказать, я люблю в том авторе абсолютно все, включая браваду и кокетливые розыгрыши, — ведь, например, всего несколько строк из того же текста — несколько слов о «касбимском парикмахере» — стоили ему, как отмечает он сам, «месяц труда», а при таком подходе кажется очень сомнительным, чтобы бесценная золотая парча ткалась исключительно «дождливыми вечерами». То есть это, конечно, возможно, но тогда автор, выдающий на-гора совершенство, совершенство, ничего, кроме совершенства, должен бы трансформироваться в Арахну (уже на стадии паука), — потому что для исполнения такой работы требуется вечность.
Впрочем, какая мне разница? Я только хочу сказать, что писал свою книгу не в перекурах между ловлей бабочек, а в перерывах спектаклей. Ну да, как раз в те пятнадцать-двадцать минут, когда публика, выпивая, закусывая и сплетничая, законно получает свой альтернативный — или единственно возможный катарсис. И вот, не успевал еще полностью закрыться занавес, я мчался изменять Мельпомене — только не знаю, с кем именно, потому что не представляю, которая бы из аонид взялась покровительствовать моему тексту. Возможно, в компании Аполлона таковой просто нет. Тогда кто же покровительствует моей книге? Неужели никто? Как это страшно! Лучше не думать… И все же: какая именно сила владеет тогда кибордом моего сердца? Сейчас снова на сцену, я слышу первый звонок.
Мне надо успеть, поэтому буду краток. Я загадал, что если успею закончить это вступление (которое пишу в последнюю очередь, так как весь фолиант, между нами, уже готов), — итак, если успею закончить его до начала последнего акта, то… то тогда… (мысленно я уже все назвал).
В прошлом я был (-а), смешно сказать, беллетристом — а еще допреж того — кромсал (-а) в лаборатории лягушек, шинковал (-а) мышей — прямо-таки как разнузданно-маниакальный Базаров, о чем горько сейчас сожалею. Да, так вот: был (-а) беллетристом, притом, о господи, кажется, женского пола, во что трудно поверить сейчас мне самому. И вот однажды, от одного очень авторитетного лица литературы, я схлопотал (-а) в свой адрес такой диагноз: ты — писатель Смоквы-державы, и никем ты больше уже не будешь.
Я испытал (-а) убойный ужас. Словами его передать невозможно. Этот эпизод так и остался в моей памяти как один из мощнейших кошмаров.
…Через полгода у меня уже был другой пол, другое гражданство, другое имя, я сносно говорил по-испански и работал у одного жуира-коннозаводчика в живописном аргентинском местечке Veguero, недалеко от города Mar del Plata (знаменитого, кстати сказать, водными феериями с дельфинами, морскими котиками и акулами).
Второй звонок!..
Потом были дюжины других контрактов, других стран, работа по-черному, безработица, клошарство, сума и тюрьма, воля и добровольное анахоретство, дичайший разврат, война, плен, шансонирование в кабаре. Но вот уже пару лет я располагаю более-менее сносным ангажементом в амстердамском театре «De Metamorfose».
И все, вроде бы, идет успешно. Но что же тогда подвигло меня снова, пяля глаза на дисплей, нещадно обламывать их о корявые кириллические значки? Скорее всего, то был приговор моего импресарио, который он (маленько подразмякнув после одной очень удачной премьеры и двух рюмок своего любимого rode porto) вынес мне со всем своим простодушием — разумеется, не ведая — абсолютно не ведая, что творит. А сказал он буквально следующее: ты — классный актер, Том, и никем ты больше уже не будешь.
Третий звонок. Я успел.
Глава 1. Жуткие тайны генов: код Жирняго
Родословная Георгия Елисеевича Жирняго (Жоры Жирняго), хваткого смоквенского беллетриста, перебравшегося в первопрестольную Смокву из Петрославля, восходит к не менее продувному петрославльскому вельможе начала XVIII-го века, получившему дворянство в награду за подлость.
Звали сего сановника Петром Аристарховичем Жирняго; речь о нем пойдет позже. Любопытно, что, ежели проследить родословную семейства Жирняго, — то есть, с помощью крупной энтомологической лупы, рассмотреть подетально это раскидистое генеалогическое древо, насчитывающее уже три столетия и отягченное несметными плодами (все Жирняго, особенно по мужской линии, отличались неуемным сластолюбием), то мы не сможем не заметить (дагерротипы и фотографии яблочек будут густо покрывать толстые ветви), что фатальный признак, пошедший, собственно говоря, им в фамилию, придавший бесформенности их телам и четко впечатанный в выражения лиц — сохранялся в течение трех сотен лет на удивление стойко.
Мы сознательно не называем этот признак «внешним», поскольку, слегка посвященные в тайны человеческого кода (генетический бум не миновал даже гуманитариев), понимаем, что эти отступления в экстерьере от некой приемлемой душою и глазом нормы, — иными словами, сбитые из грубых узлов жира, корытообразные лики всех представителей семейства Жирняго, — являются только поверхностным проявлением некой глубинной поломки. С другой стороны, не будучи такими уж закоренелыми атеистами (каковыми, кстати, в угоду прошлому веку, являлись все отпрыски семейства Жирняго, во главе с ключевой, наиболее ловкой фигурой рода, А. Н. Ж.), мы понимаем, что и генетическая патология сугубо вторична, коль принять на веру первопричинность Замысла. Но здесь неизбежно возникает подковыристый вопрос натуралиста (и теософа по совместительству): что, боги, если бурое пятно в окне символизирует вас, боги, хотели вы нам высказать в итоге?