Она разбудила меня, приподняв мне пальчиками веки. Затем скользнула под одеяло и улеглась рядом, улыбаясь, обхватив мою шею руками. Ей не разрешалось залезать ко мне в постель, и она поспешила сделать это, пока не проснулась Сьюзен, я же никогда не возражал против ее появления, невзирая на все тирады Спока. Она была такая крошечная, такая прелестная — розовая-розовая мордашка и копна спутанных волос — и такая беззащитная, что казалось, с ней непременно должно случиться что-то ужасное. Этот мир не для маленьких детей.
Я поцеловал ее, стараясь отогнать от себя видение ее тела, искалеченного катастрофой или болезнью, и крепко прижал ее к себе. Здесь-то уж по крайней мере она была в безопасности — над головой у нее надежная кровля родительского дома… Правда, трудно сказать, насколько это может быть надежным в наши дни.
Ее большие широко раскрытые карие глаза — глаза Сьюзен — глядели на меня, она потрогала мой подбородок.
— Ты небритый, папочка.
— Это не беда,— сказал я,— А вот тебе не полагается быть здесь, Барбара.— Я говорил ей это каждое воскресное утро.
— У тебя тут так хорошо, тепленько, папочка. Ты большой, теплый великаний великан.
Она не совсем правильно изъяснялась порой,— что было простительно в ее четырехлетнем возрасте,— но всегда попадала в точку. Что бы я ни представлял собой на самом деле, для нее я был чем-то надежным. На туалетном столе луч солнца заиграл на серебряной ручке моей щетки для волос. Внезапно я почувствовал себя безмерно счастливым.
Я повернулся на спину и закрыл глаза. Сегодня мне не нужно было никуда спешить, и неожиданно я понял, что очень устал — больше, чем думал. Сьюзен еще спала. Я слышал рядом ее ровное дыхание. Я улыбнулся про себя. После девяти лет брака этой ночью я опять словно впервые увидел ее. Я смотрел на нее во все глаза, точно хотел угадать, кто это неизвестное мне обнаженное существо,— но напрасно. И, быть может, было ни к чему и даже не мудро с моей стороны пытаться это понять. Большие теплые великаны должны принимать вещи такими, какие они есть.
Барбара снова приподняла мне веки.
— Проснись, папочка,— сказала она.
— Дай папочке поспать, Барбара.
— Зачем ты хочешь поспать?
Я зевнул.
— Папочка много работал всю неделю, зарабатывал денежки. По воскресеньям он должен отдыхать.
— А зачем ты зарабатываешь денежки?
— Потому что мамочке, и папочке, и Гарри, и Барбаре нужен дом. И все то, что едят и пьют.
— Гарри живет в школе. У него там есть дом, ведь есть? И все то, что едят и пьют.
— Но папочке нужно зарабатывать денежки, чтобы платить за Гарри в школу и чтобы покупать пижамы, и платья, и кукол, и велосипеды, и всякие прочие вещи.
И светло-серый, на всю комнату, ковер, и бледно-желтые с серым узором обои, и вмонтированный в стену платяной шкаф, и новый туалетный стол, и полосатые, как конфетная обертка, простыни, и диван-кровать с сверхмодным изголовьем. Мы все время, безостановочно приобретали что-нибудь новое — даже самый дом был куплен всего три года назад. Предлогом для того, чтобы покинуть шоссе Коноплянок, послужило возведение общественного здания по соседству. Район терял свою аристократичность — на это не приходилось закрывать глаза. А рождение Гарри послужило предлогом для того, чтобы покинуть Пэдни-лейн, что ответвляется от шоссе по дороге к болотистому лесу: дом был слишком стар, слишком велик, слишком обременителен для Сьюзен и стоял слишком на отлете. Я же любил его и до сих пор жалел о нем. Я сам выбрал тогда этот дом, и он принадлежал мне. Во всяком случае, я сам внес за него задаток и сам выплачивал по накладным. Мне припомнился наш визит к нотариусу, у которого мы заключили купчую на наш теперешний дом, и выражение, промелькнувшее в его глазах, когда он понял, на чьи деньги — или, точнее, в основном на чьи деньги — приобретается этот дом. Это было нечто неуловимое, придраться было совершенно не к чему, и тем не менее я мог бы поклясться, что прочел в его взгляде презрение, когда он посмотрел на меня, и похотливую зависть, когда его глаза встретились с глазами Сьюзен. Разумеется, его взгляд не выражал этого слишком явно, и, быть может, никто, кроме меня, никогда бы этого не заметил, но, женившись на дочери богача, становишься большим знатоком в таких вещах.
Барбара потянула меня за волосы.
— Ты все никак не проснешься, папочка,— сказала она.
— Вот что,— сказал я.— Знаешь, что мы с тобой сейчас сделаем? Мы приготовим чай для мамочки.
— А для меня сок. Холодный-прехолодный, вкусный-превкусный. С кусочком льда.
Мой халат валялся на полу. Я потянулся за ним, но Барбара схватила его и выбежала с ним из комнаты. Она швырнула его с лестницы вниз и вдруг заплакала. Я смотрел на нее в полной растерянности.
— Что случилось, глупышка?
— Я не люблю его,— сказала она.— Не люблю, не люблю, не люблю! Хочу, чтобы ты надел мохнатый.
— Прежде всего ты сама надень халат. И шлепанцы тоже.
Я вернулся в спальню, чтобы надеть домашние туфли и мохнатый халат. Он был из верблюжьей шерсти, я купил его, когда мы жили еще на Пэдни-лейн. Теперь халат из мохнатого стал косматым, и к тому же он всегда был мне несколько великоват. В больших, продуваемых сквозняком коридорах и ледяной ванной комнате на Пэдни-лейн я чувствовал себя в этом толстом мешковатом халате довольно уютно, здесь же он был мне, в сущности, ни к чему. Благодаря центральному отоплению в доме стояла такая жара, что мы, по правде говоря, могли бы ходить нагишом. Не скажу, чтобы мне это не нравилось, но временами — из духа противоречия, не иначе — я тосковал по тому ощущению уюта, которое испытывал, надевая мой старый халат в морозное зимнее утро, совершенно так же, как тосковал по старинному очагу в большой кухне. Но я не придавал этим пустякам значения; теперь я с каждым днем все реже и реже придавал чему-нибудь значение.