Ностальгия по Японии возникла разом у всех, как только стало известно, что вопрос о гастролях практически решен. И пока в главном кабинете обсуждалось, какие именно спектакли должны произвести наилучшее впечатление на японцев, за кулисами возникла особая атмосфера ожидания, тревог и надежд.
Разумеется, были в театре корифеи, которые знали, что поедут при всех обстоятельствах; их заботили вопросы личной подготовки. Были такие, кому поездка наверняка не маячила; в их скорбные души я боюсь заглядывать. Типовое волнение охватило «средний класс», тех, чье свидание с видом на Фудзияму зависело от самого простого: занятости в спектакле, который поедет. Таких было много, и к ним принадлежал я. На Хонсю и Хоккайдо, а тем более на Сикоку и Кюсю попасть очень хотелось.
В один из определяющих дней у доски с расписанием спектаклей я встретил артиста Михаила Данилова.
— Привет, Миша! — бодро сказал я.
— Привет, Володя! — весело откликнулся он.
Миша — один из счастливчиков, что-что, а уж «История лошади» не может не поехать, и сведений у Данилова больше, чем у меня.
— Ну как, учишь японский? — Это моя завистливая шутка, которую Миша должен подхватить.
— Учу, конечно. Но есть трудности…
— Какие же именно? — теперь подыгрываю я.
— Слишком много иероглифов!..
— Что делать, Миша, надо напрячься, речь идет о взаимовлиянии древнейших культур, — сочувствую я.
— А пропаганда метода Станиславского?! — развивает мысль мой славный коллега.
Данилов — интеллигент. Он влюблен в Гоголя и держит в уме целые страницы «Мертвых душ». Из горячительных напитков, завязав однажды и навсегда, пьет только крепчайшие чаи и кофе. Курит не только сигареты, но и трубки, и сам режет их из вишневых корней. Миша невысок, плотен и во все времена года, даже в жару, носит беспримерной прочности ботинки на толстой подошве. Важно сказать, что Данилов — отменный фотограф, и у меня создалось впечатление, возможно, ошибочное, что из каждой зарубежной поездки он привозит если не фотокамеры, то объективы, фильтры, футляры, штативы, увеличители, бинокли и сотни репортажных снимков, на которых мы выглядим такими, как есть, а не такими, какими хотим казаться.
— Миша, если я спрошу, как по-японски «вишня»…
— Я от тебя не скрою, что «вишня» по-японски — «сакура»…
— А если я захочу узнать, как по-японски «капэесес»…
— «Капэесес» по-японски значит «вэкапебе».
Кроме нас, у расписания никого нет, и разговор носит свободный характер.
— Миша, в Токио у тебя будет настоящий успех!
— Разумеется, Володя. А на крайний случай у меня есть еще одна надежда…
— Какая, если не секрет?
— Это, конечно, секрет, но тебе я скажу: у нас с Гогой будет свой переводчик.
В детстве нашего Мастера, Г. А. Товстоногова, звали Гогой, и это уменьшительно-ласкательное имя сохранилось на всю жизнь для домашних и близких друзей; об этом знал не только весь город, но и весь театральный мир, и наши артисты, которые к Георгию Александровичу так никогда не обращались, в разговорах между собой пользовались тем же, будто бы сокращающим дистанцию, именем.
— Вчера японец смотрел «Лошадь», — сообщает между тем Миша, — а завтра смотрит «Ревизора».
— Вот оно что, — говорю я, — к нам приехал…
— Менеджор, — заканчивает он, делая ударение на последнем слоге. — На нас он может погореть, но ему обещают цирк. А цирк, как ты понимаешь, покроет все убытки…
Теперь я набит сведениями, остается задать главный вопрос.
— А ты не знаешь, «Мещан» этот японец будет смотреть? — «Мещане» — моя главная надежда.