Мой лунный друг
О Блоке[1]
И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье…
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да внидут в царствие Твоё![2]
Это не статья о поэзии Блока. Не мало их у меня в свое время было. Это не статья и о Блоке самом. И уж, во всяком случае, это не суд над Блоком. И не оценка его. Я хочу рассказать о самом Блоке, дать легкие тени наших встреч с ним, — только.
Их очень было много за двадцать почти лет. Очень много. Наши отношения можно бы назвать дружбой… лунной дружбой. Кто-то сказал, впрочем (какой-то француз), что дружба — всегда лунная, и только любовь солнечная.
1
Осень на даче под Петербургом. Опушка леса, полянка над оврагом. Воздух яблочно-терпкий, небо ярко-лиловое около ярко-желтых, сверкающих кудрей тоненьких березок.
Я сижу над оврагом и читаю только что полученное московское письмо от Ольги Соловьевой.[3]
Об этой замечательной женщине скажу вкратце два слова. Она была женой брата Владимира Соловьева — Михаила.[4] Менее известный, нежели Владимир, — Михаил был, кажется, глубже, сосредоточеннее, и, главное, как-то тише знаменитого брата. Ольга — порывистая, умная, цельная и необыкновенно талантливая. Ее картины никому не известны; да она их, кажется, мало кому и показывала; но каждый рисунок ее — было в нем что-то такое свое и новое, что он потом не забывался. Она написала только один рассказ[5] (задолго до нашего знакомства). Напечатанный в «Сев[ерном] вестнике», он опять был такой новый и особенный, что его долго все помнили.
Не знаю, как случилось, что между нами завязалась переписка. И длилась годы, а мы еще никогда друг друга не видали. Познакомились мы сравнительно незадолго до ее смерти, в Москве. Тогда же, когда в первый раз увидались с Борей Бугаевым (впоследствии Андреем Белым). Семьи Бугаевых и Соловьевых жили тогда на Арбате,[6] в одном и том же доме, в разных этажах.
Кажется, весной 1903 года Михаил Соловьев, очень слабый, заболел инфлуэнцей. Она осложнилась. Ольга не отходила от него до последней минуты. Закрыв ему глаза, она вышла в другую комнату и застрелилась.
Вместе их отпевали и хоронили. Ольга была очень религиозный человек и — язычница. Любовь ее была ее религией.
Остался сын Сергей,[7] шестнадцатилетний. Впоследствии — недурной поэт, издавший несколько книг (немножко классик). Перед войной он сделался священником.
2
В тот яркий осенний день, с которого начинается мой рассказ, из письма Ольги Соловьевой выпало несколько отдельных листков. Стихи. Но прочтем сначала письмо.
В нем, post scriptum: «…а вы ничего не знаете о новоявленном, вашем же, петербургском, поэте? Это юный студент; нигде, конечно, не печатался. Но, может быть, вы с ним случайно знакомы? Его фамилия Блок. От его стихов Боря (Бугаев) в таком восторге, что буквально катается по полу. Я… право не знаю, что сказать. Переписываю Вам несколько. Напишите, что Вы думаете».
Вошли ли эти первые робкие песни в какой-нибудь том Блока? Вероятно, нет. Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их — было блоковское, которое не оставляло его и после и давало ему своеобразную прелесть.
И тема, помню, была блоковская: первые видения Прекрасной Дамы.
3
Переезд в город, зима, дела, кажется — религиозно-философские собрания… Блок мне не встречался, хотя кто-то опять принес мне его стихи, другие, опять меня заинтересовавшие.
Ранней весной,[8] — еще холодновато было, камин топился, значит — в начале или в середине марта, — кто-то позвонил к нам. Иду в переднюю, отворяю дверь.
День светлый, но в передней темновато. Вижу только, что студент, незнакомый; пятно светло-серой тужурки.
— Я пришел… нельзя ли мне записаться на билет… в пятницу, в Соляном Городке Мережковский читает лекцию…
— А как ваша фамилия?
— Блок…
— Вы — Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…
И вот Блок сидит в моей комнате, по другую сторону камина, прямо против высоких окон. За окнами, — они выходят на соборную площадь Спаса Преображения, — стоит зеленый, стеклянный свет предвесенний, уже немеркнущее небо.
Блок не кажется мне красивым. Над узким высоким лбом (все в лице и в нем самом — узкое и высокое, хотя он среднего роста) — густая шапка коричневых волос. Лицо прямое, неподвижное, такое спокойное, точно оно из дерева или из камня. Очень интересное лицо.
Движений мало, и голос под стать: он мне кажется тоже «узким», но он при этом низкий и такой глухой, как будто идет из глубокого-глубокого колодца. Каждое слово Блок произносит медленно и с усилием, точно отрываясь от какого-то раздумья.
Но странно. В этих медленных отрывочных словах, с усилием выжимаемых, в глухом голосе, в деревянности прямого лица, в спокойствии серых невнимательных глаз, — во всем облике этого студента — есть что-то милое. Да, милое, детское, — «не страшное». Ведь «по-какому-то» (как сказал бы юный Боря Бугаев) всякий новый взрослый человек — страшный; в Блоке именно этой «страшности» не было ни на капельку; потому, должно быть, что, несмотря на неподвижность, серьезность, деревяиность даже — не было в нем «взрослости», той безнадежной ее стороны, которая и дает «страшность».