Отсутствующие редко бывают правы,
зато всегда остаются в живых.
Станислав Ежи Лец
Они вышли — Юсуф по-кошачьи скользнул за дверь, оглядываясь по сторонам, за ним тяжелым, но упругим шагом двинулся Присяжни, в дверях обернулся и подмигнул Андрису; дверь закрылась, замок щелкнул, загудел лифт… Андрис, хромая, — действие стиндола кончалось, боль просыпалась понемногу и начинала ворочаться — обошел комнату, поставил на место стулья, постоял у окна, открыл окно — сильный запах пыли и сама пыль между рамами, несколько дохлых сухих мух, маленький прошлогодний листочек непонятного дерева — сходил в ванную, нашел тряпку, намочил ее, вернулся, вытер пыль, открыл наружную раму — с треском, с осыпающейся старой краской — и в комнату потек горячий, пахнущий бетоном воздух этого исполинского двора-квартала-колодца, ворвались звуки: детские крики, велосипедные звонки, лай, скрип качелей, разговоры, музыка, что-то еще — звуковой Вавилон, и все это с током нагретого воздуха взлетает сюда, к шестнадцатому этажу, и распространяется здесь… не брюзжи, оборвал он себя, брюзжать некогда, некогда… но очень хочется. Чувство, что все ни к черту, что не получается, что началось скверно и сквернее кончится — это чувство не оставляло его с самого первого дня, если первым считать тот, когда Хаппа позвонил ему домой и сказал, что хотел бы поговорить с глазу на глаз; сменив погоны на генеральские, Хаппа сменил и место жительства, из городской квартиры перебравшись в пригородный охраняемый поселок, — Андрис испытал острый приступ злости, когда на своем видавшем виды «фиате» стоял перед шлагбаумом и ждал, пока гладкие, как коты, охранники сверяются со списками приглашенных. Жена у Хенрика тоже была новая, кажется, уже четвертая по счету, молодая и красивая еврейка, это было в духе Хенрика — раздавать пощечины общественным вкусам; Андрис как-то раз видел ее издали и мельком, под ручку с гордо выступающим Хенриком; вблизи она была еще симпатичнее. Она посидела с ними несколько минут, потом прикатила столик с бокалами и бутылками и тихонечко исчезла. Помянули доктора, потом заговорили о деле. Дело было странным. Несколько дней назад Присяжни — он теперь начальник полиции в Платиборе — прислал доклад, прислал именно Хаппе, через голову своего непосредственного начальства и вообще против всех правил и обычаев, впрочем, это неважно — доклад, в котором собрал удивительные вещи. Без видимых причин за последние три месяца в Платиборе цены на наркотики упали в десять раз. Оптовые торговцы разорялись, некоторые сбежали, двое погибли: Гробокопатель то ли сам повесился, то ли помогли ему, а Цыганочку Берковец увезли в лес и убили, как убивают обычно несостоятельных должников: привязали к дереву и распороли живот. Мелкота, торговавшая в розницу, вела себя дико: средь бела дня приставала ко всем подряд, умоляя купить за бросовую цену вообще все: от травки до «стрипа»; ими, а также приезжими, желавшими затовариться на дармовщину, Присяжни набил всю тюрьму и стал делиться с соседями. Перестали покупать, в один голос говорили все арестованные. Присяжни проверил это и с другой стороны. Самые заядлые, самые конченые торчки завязали или почти завязали. По инерции они продолжали кучковаться, но кучки быстро и небескровно распадались. Отвратило — так отвечали, если приставали с расспросами. Отвратило — и все тут. Присяжни был в некоторой растерянности. Весь его опыт и вся его знаменитая интуиция подсказывали, что дыма без огня не бывает и что надо искать какой-то вытесняющий фактор. Но его собственные поиски не привели ни к чему. Просить помощи по линии КБН, комитета по борьбе с наркотиками, он не хотел: во-первых, Заген, главный «кабан», не внушал доверия, во-вторых, случай был явно не их: не распространение, а самопроизвольное искоренение наркотиков в регионе. Очень показательно отреагировал департамент полиции: в ответ на рапорт Присяжни получил благодарность за выдающиеся успехи в борьбе с наркомафией. Тогда он и обратился к своему старому другу Хенрику Е.Хаппе, и Хенрик Е. сходу заинтересовался этим делом, потому что чего-то подобного ожидал… Андрис, скрипя зубами, доковылял до кровати и лег. Стиндол можно принимать только раз в шесть часов. Надо было… впрочем, ладно. Час с четвертью мы продержимся.
Раньше так не болело, еще два месяца назад можно было считать себя человеком — если не переходить определенных границ. Потом — вдруг — началось… Днями было еще терпимо: глотай стиндол и продолжай заниматься своими делами, — а по ночам к боли прибавлялась сосущая смертная тоска, всю ночь он как будто умирал и никак не мог умереть, снотворные не брали, он засыпал только под утро и просыпался через два часа, весь мокрый, с тяжелой похмельной головой, измученный, как грешник в круге девятом… болел не только сустав, боль уходила вверх до лопаток, вниз — до самых кончиков пальцев; и больнее всего было вставать, головка бедра превращалась в ржавого ежа с иглами длиною в метр… Сейчас он лежал и смотрел в потолок, и за белой завесой потолка проступали какие-то картины, а иногда просто возникал рисунок щелей и трещин в потолке его палаты в госпитале, когда он на время приходил в себя после перевязки и в оцепенении смотрел, как сплетаются и расходятся на потолке линии судеб разных людей, знакомых и незнакомых ему, и искал свою линию между ними, и не всегда находил… Хирург его, худой, с неподвижным лицом индейского вождя латиноамериканец, равнодушно и бережно копался каждый день в его внутренностях, мыл их, заливал какими-то жидкими мазями, растворами антибиотиков, чем-то еще; потом края разреза на животе сближали, Андриса обертывали простыней и простыню сшивали — до следующего дня; и так три месяца. Всего одна пуля… боже ты мой, сколько мучений… всего одна… От неподвижности немело тело, надо было бы повернуться — в бедре тут же начинало искрить. Наконец, час прошел, и можно, можно проглотить «осу» — полосатую черно-желтую капсулу стиндола. Еще десять минут ожидания — боль втянулась куда-то, спряталась, съежилась, притворилась, что ее нет и не было никогда…