Григория Евсеевича Зиновьева арестовали 16 декабря 1934 года, арестовали средь бела дня, когда он, плотно отобедав, собирался вздремнуть на диване в своем кабинете, но перед этим просматривал газеты, позевывая и ворча. Окружающим он говорил, что сталинские газеты листает исключительно перед сном: действуют лучше любого снотворного. «Правда», «Известия», «Комсомолка», «Красная звезда» — обычный повседневный набор Григория Евсеевича. Читая, он отмечал, что газеты все более походят одна на другую, в них исчезает та индивидуальность, которую еще недавно накладывали на них главные редакторы, поскольку выражали точки зрения своих политических группировок. Сегодня в «Правде» сидит желчный Мехлис, в «Известиях» — неунывающий Бухарин, поэтому «Правда» говорит сухим казенным языком постановлений ЦК, короткими евангелическими фразами бывшего семинариста Сталина, а «Известия» — языком цветистым и революционно-романтическим, но обе — об одном и том же и одно и то же.
Газеты сообщали о ходе расследования убийства Кирова, захлебывались комментариями, предположениями, намеками, расписывали, как по стране, волна за волной, вскипают собрания, митинги, на которых народ требует принятия самых жестоких мер против заговорщиков и оппозиционеров. Тут же следуют обязательства выполнить, перевыполнить, догнать и перегнать. Григорий Евсеевич отметил, что кампания ведется весьма целенаправленно, как и положено вести ее, имея в виду так называемые народные массы, однако никакие предчувствия при этом его не встревожили: себя он целью этой кампании не считал, полагая, что полностью испил из сталинской чаши, предназначенной человеку, сброшенному с вершины власти: и тюрьмы советские испробовал, и ссылки.
Вообще говоря, страна жила своей жизнью, Григорий Евсеевич — своей, к отторгнувшей его стране никакого отношения не имеющей. Убили Кирова? И, как говорится, слава богу. Что-то где-то взорвалось — или взорвали? — дай бог почаще. Вот Каменев — тот еще из-за чего-то переживает, а Григорий Евсеевич на все смотрит из-за облачных высей, откуда внизу заметно лишь некоторое шевеление, но ничего конкретного. Правда, он и раньше смотрел из этих же самых высей, но раньше взгляд его был связан с его высоким положением во власти, а нынче… нынче — от нежелания спускаться на землю. Отвергнутый бог — все еще бог.
В дверь позвонили. Слышно было, как мимо кабинета прошаркала пожилая домработница, что-то ворча на ходу сварливым голосом. Григорий Евсеевич подумал, что надо бы заменить эту бабу на более молодую и жизнерадостную, но жена привыкла, менять не хочет: боится, скорее всего, за себя и своего мужа. Можно, конечно, настоять, но… лень.
Послышались приглушенные голоса, затем неожиданно раздался стук в дверь кабинета — и безжизненный голос жены возвестил:
— Гриша, к тебе… товарищ… Аграноф-ф.
В голове сразу же стало пусто от страха, сердце забилось… забилось и остановилось в горле. Длилось это несколько долгих мгновений, но потом проскользнуло — и даже не в мозгу, а как бы перед глазами в затуманенном воздухе: заместитель наркома внутренних дел никак не может выступать в роли ваньки-оперативника, которому только и поручают такие щекотливые дела. Но страх эта мыслишка не прогнала, оттого и голос у Григория Евсеевича был глух и хрипл, когда он выдавливал слова заплетающимся языком:
— Д-да-да, к-конечно, п-пусть зах-ходит.
При этом попытался встать на ноги — ноги не послушались, и он так и замер в неловкой позе, упершись обеими руками в кожу дивана, склонившись и вытянув короткую шею к двери.
Дверь отворилась. Однако не сразу в ней возникла знакомая еще по Петрограду, почти ничуть не изменившаяся с того времени фигура Агранова. Все та же детская улыбочка на женственном лице, все те же слегка прищуренные глаза.
— Григорий Евсеевич, прошу прощения за столь неожиданный визит, — жизнерадостно начал Агранов от порога, надвигаясь на хозяина своим затянутым в мундир телом.
Григорий Евсеевич протянул руку навстречу, изобразил улыбку на большом квадратном лице, отчего лицо съежилось, нижняя челюсть будто бы отделилась от него и повисла на испорченных шарнирах.
— Извини, Яша, что не встаю, — прошамкал он плачущим голосом. — Ревматизм проклятый житья не дает.
— Ничего, ничего! — успокоил Агранов, пожав влажную от пота руку некогда ближайшего сподвижника Ленина, тут же демонстративно обтерев ее надушенным платком и сразу же переходя на ты, не столько по причине давнего знакомства, сколько из презрения. — Я к тебе на минутку.
— Да-да, конечно, — прошамкал Зиновьев, пытаясь водворить челюсть на положенное место, но попытка лишь свела судорожной гримасой его одутловатое лицо.
Агранову же показалось, что тот что-то держит во рту, что-то большое, едва туда поместившееся, и почему-то стыдное.
Несмотря на панику, Григорий Евсеевич заметил неожиданный переход Агранова на «ты»: раньше на «ты» они не были, вернее, на «ты» был Зиновьев, но не Агранов: разница в возрасте в десять лет не позволяла, а разница в положении — тем более. На «ты» могло значить либо то, что дело худо, либо совсем наоборот. И он решил, что, скорее всего, имеет место второе («Я к тебе на минутку») — и тут же справился со своей челюстью. Затем вяло повел короткопалой рукой, предлагая гостю кресло, и, будто его прорвало, торопливо заговорил, отодвигая опасность, не слишком-то задумываясь над смыслом произносимых слов, обволакивая ими себя и незваного визитера: