С хриплым граем воронье тучами летело к Москве. Хватало поживы в оврагах близ пригородных слобод, куда сваливали отходы от забоя скота, а нередко там попадались и тела человечьи, неизвестно кем убитые и раздетые. Да еще – неподалеку от дороги, а то у самых ворот городских лежали загнанные лошади: посыльные мчались ото всех городов. А по Москве-реке плыли трупы, сброшенные из «Пытошной» башни; прибивало их течением к берегу повсеместно.
Звенящие стаи галок вились над кровлями изб с крашеным кочетом, над пестрыми луковицами церквей да рассаживались на монастырских крестах. Обозы тянулись через весь город по снегу, по грязям. Посольский возок с желтым орлом двоеглавым сбоку скользил за статными конями, бежавшими борзо. Развевая епанчу[1], скакал нередко сквозь толпу нарядный всадник. Прохожий люд ругал его по-черному из-за навозных комьев. Всадник, не оглядываясь, кривил злобно лицо.
Бокастая колымага, а то и более легкая каптана[2] с золочеными спицами, кренясь в колдобинах, важно катила, запряженная четверкой сытых кобыл. Может, из годуновской родни, а то – из думных бояр: князей Мстиславских, Голицыных, Воротынских… Рядом охрана верхами – стремянные стрельцы в кафтанах клюквенного да мясного цвета, в шапках мерлушковых со шлыком, звякают саблями у бедра, а на плече пищаль тяжелая либо с точеным лезвием протазан…
Круты разгоны по застроенным тесно холмам и оврагам московским – Чертолью, Сивцевым вражком, по Ямским улицам, по мосткам бревенчатым вдоль открытых лавок с товаром. Тут на Торгу толкотня, ругань, мордобой кое-где… Купцы, треща с гороха постными днями, зазывают, рухлядь свою нахваливают, прохожего мирянина за полу хватают бессовестно…
С серого неба сеет дождь, изморось, снег мокрый… Сыро, неуютно, скудно. Но хмельной, полуголодный народ в сермягах, в протертых зипунах, в драных тулупах с утра бродит по слякоти, ест с лотков блины, студень глотает, утирая лица шапками – есть в шапке нельзя, грех… В ухо кулаком получить можно или по шее…
Эх, шумно, крикливо, бранчливо, недушеспасительно!.. А на Спасском мосту лавки книжников. Торговля идет бойко лубочными картинками, непристойными, печатанными на досках. Еще «Хождение Богородицы по мукам», еще апокрифы с греческого про всякие приключения святых угодников да сказки про «Бову Королевича», переведенные с фряжского… Берут люди и переписанное от руки, стоит-то грош.
У церкви Обыденской близ Остоженки юродивые, босые, лохматые, без шапок, в рвани, в чугунных цепях на костлявом теле, грозят: идет, мол, тьма на Русь… горе Руси, горе грядет… Слепцы с поводырем, с холщовыми сумками для корок, с посошками… войну предрекают. Из деревень приползшие, бескровные от слабости, болезные старцы пугают голодом: ждите, православные, скоро уж… Монахи в скуфьях, в истрепанных подрясниках вещают о конце света. Мутное время, страшное. А когда было другое?
При Иване Васильевиче Грозном – при набеге крымского хана Девлет-Гирея вся Москва сгорела, один Кремль остался, выстоял. Еле отстроились кое-как в царствование Федора Иоанновича.
А что дальше-то? Неизвестно. Молили из-под палки на престол поставить Бориса Годунова. Поставили его, зятя палача Малюты Скуратова, по-настоящему Бельского. Днем на Москве шумно, а ночью тихо. И страшно: убитых много.
Ночью, как захолодает, подморозит, небо бывает звездное, звон колокольный слабый, тихие печальные звуки в вышине текут. И одна звезда большая, тусклая с желтизной, хвостатая – к беде, к войне долгой и мору.
И вот в белокаменной-то, первопрестольной Москве, при царствовании нелюбимого русским людом Бориса Годунова, где-то среди боярских, вольно построенных теремов, среди дворянских, купеческих, земских, ремесленных и прочих тесных дворов соседствовали семейные гнезда Безобразовых, Бугримовых детей боярских да галицких боярских детей Отрепьевых.
У одних больше ладилось: отец служил в старших стрельцах, другой отряжен был в сторожевые головы на рязанские засеки от набегов крымских татар, а третьи – безотцовщина.
Парнишки с этих дворов дружились, кричали один другому из-за высокой скосившейся изгороди:
– Эй, Юшка, хрен бородавчатой! Чаво делашь? Выходь!
– Я те дам хрена! Выйду, гляди, тогда узнаешь, жердь долгая!
– А пошто грозишь, а не выходишь?
– Пшёл прочь, дурак! Много узнаешь-то, состаришься!
– Недоумки глупые! – встревал третий со смехом. – Вона я сам вам по башкам настукаю!
Дружки выходили, бавились[3] в лапту, в «жаворонка»; зимой снежками кидались, бабу вместе лепили; к концу августа лазили из озорства в брошенный сад опального князя Хворостинина за яблоками и малиной.
Безобразов Ванька был чернявый, не особо хваткий, но себе на уме. Петька Бугримов, белобрысый, долговязый, простак-недотепа. Юшка Отрепьев, хоть и самый малорослый, да верткий, сообразительный и выдумщик редкий. Волосом рыж, лицом невзрачен, с бородавками на лбу и щеке, еще и руки разные – одна короче второй. Игрища-то затевали, переругивались шутейно, а иной раз и всерьез дрались – носы разбивали друг другу.