Тем летом я была как-то тускло безразлична и к пылающему над М. солнцу, и к галдежу многочисленных завсегдатаев побережья, сгрудившихся на пляже компаниями или семьями и подставлявших жарким лучам свои обнаженные тела. Так три месяца в году они получали свою порцию хорошей погоды.
А я все лениво дремала — то утром на теплом песке, то в душный полдень на влажных простынях в кровати во время долгой сиесты. Ночной воздух был свеж и легок, все кругом погружалось в тишину. Но мне ночь не приносила облегчения. Я все никак не могла избавиться от какого-то горького привкуса этого июля; вид пляжа, похожего на пышное тело цветущей женщины, угнетал меня.
Мне вовсе не нравилось грустить, я не любила душевной смуты. К тому же мне только что стукнуло двадцать…
Этот год проскользнул, как обычно, похожий на все предыдущие: в привычном ритме нечастых походов нашей компании в кино и по разным казино Алжира, в домашних вечеринках дождливыми воскресеньями, в бешеных гонках на открытых автомобилях, похожих на молодых, норовистых породистых лошадей, когда мчишься, подставив лицо ветру… А теперь внутри у меня была какая-то пустота.
Мне и раньше случалось просыпаться вялой после бурно проведенной ночи. Сколько таких ночей незаметно пронеслось в радужном веселье, под звуки джаза, в сигаретном дыму! А наутро голова была тяжелой, руки и ноги ломило от усталости и рассвет казался серым, безрадостным. Что-то похожее я испытывала и сейчас, ощущая такую же тошноту, словно опускалась, судорожно глотая воздух, в глубокий колодец…
Отец, уезжая во Францию по делам и подлечиться, оставлял меня с неохотой. Он принял одолевавшую меня скуку за отчаяние — ведь я двумя месяцами раньше отказала своему жениху без всяких на то видимых причин.
Я снисходительно улыбнулась. Уж отец-то вполне мог бы понять, что я вовсе не тороплюсь выйти замуж и мне нисколечко не жаль моей неудачной помолвки, — он вообще ни разу не видел, чтоб я лила слезы из-за любовных огорчений…
Но беспокойство его обо мне не позволяло ему видеть вещи в истинном свете, а я ему все прощала. За то лишь, что только он один был ласков со мной и эта его отцовская ласка и нежность так согревали меня. Мирием, на попечение которой он меня оставил, единственная из сестер проявлявшая обо мне материнскую заботу, была снова беременна и озабочена предстоящими родами — ей было не до меня. Мне не нравилось отсутствующее выражение, которое появлялось вдруг на ее прекрасном лице. Ее шумные дети, мальчики двух и пяти лет, безжалостно досаждали ей своей беготней. Я находила в них сходство с их отцом, чью суетность и притворство просто ненавидела. К счастью, он возвращался со службы из города поздно ночью. И мне казалось, что в этом большом доме я совершенно одна со своей усталостью и тоской.
Лето было жарким и душным, и, когда ближе к вечеру густой и влажный воздух постепенно редел и наполнялся запахом эвкалиптового леса, росшего неподалеку, я брала себе в сообщницы свою машину и сбегала на ней в спокойствие дорог, освещенных ярко-красными лучами заходящего солнца.
Мне нравился грустный хмель тихого вечера; я любила свое одиночество и с удовольствием погружалась в спокойное море в маленькой, неприметной бухточке, берег которой с блестящей галькой казался особенно пустынным и диким на закате.
Вода была прозрачной и холодной, как моя юность.
С мокрыми волосами, с солоноватыми от моря губами и возвращалась домой. Это и был единственный миг моего блаженства, миг умиротворенности — иначе и не назовешь ту приятную тяжесть, разливавшуюся в моем теле и одновременно приносившую ясность мысли. Хотя я опасаюсь, что не совсем точно определила свое состояние. Скорее, это была просто гармония медленно угасавшего в своем великолепии дня и томительной лености, которая обволокла тогда мою жизнь.
А жизнь эта была, в общем-то, хоть и безмятежной, но поверхностной и пустой. Было отчего почувствовать себя разуверившейся и разочарованной во всем в свои двадцать с небольшим лет.
В таком вот состоянии возвращалась я как-то со своей одинокой прогулки. Я вышла из машины в последнее время я стала уставать даже от нее. Скорость — это опьянение, которое быстро утомляет.
Так вот, в тот вечер я долго бродила по дороге — в брюках и сандалиях на босу ногу. Еще не стемнело, когда я медленно вышла на тропу, которая вела к сероватого цвета вилле в глубине огромного парка, что был рядом с нашим. И тут я увидела ее прямо перед собой, когда она выходила из калитки, — в освещенном солнцем облачке пыли, поднятой ее ногами. Это было ее лицо, ее тонкое, с царственными чертами лицо с продолговатыми глазами под густыми ресницами. Прерывистым от волнения голосом, как это бывает, когда вдруг нахлынут воспоминания, я позвала ее:
— Джедла!
Она медленно, как бы нехотя растянула в улыбке губы. Я не видела ее четыре года, однако в эту минуту поняла, что ее темный взгляд всегда жил в глубине моей души, смутно волновал меня. Я почувствовала, как заколотилось мое сердце.
Мы обменялись ничего не значащим рукопожатием, и между нами воцарилось неловкое молчание. Потом она заговорила, и мне стало не по себе: я снова слышала ее низкий грудной голос, который в те времена, когда ей было восемнадцать, звучал для меня всегда сдержанно и важно. А теперь в нем слышалось плохо скрываемое желание поскорее все рассказать о себе, и блеск ее глаз, казавшихся еще более темными на фоне бледного лица, выдавал это нетерпение.