Наше время, весна
Западный Мауи, Гавайи — Токио, Япония
Нет, еще одну такую ночь ему не выдержать. Человек по прозвищу Сивит открыл глаза. Со стены на него немигающим взором уставился серо-зеленый геккон. Ящерица замерла, уцепившись за обои присосками на лапках, потом ее головка несколько раз дернулась, поворачиваясь, будто крохотная тварь рассматривала человека под разными углами зрения.
Не дай ему Бог провести еще одну такую ночь. Снаружи, за занавешенной стеклянной дверью, перешептывались кокосовые пальмы; их овевал прохладный ветер с гор, высящихся над Западным Мауи. Ветерок нежно, будто любовник, поглаживал длинные, чувственно трепещущие пальмовые листья. Сюда и только сюда, на сказочные, неповторимые Гавайи приезжал после каждой «прополки» выжатый как лимон Сивит. Но на этот раз привычного расслабления не наступило. Здесь оказалось даже хуже, чем во время самой «прополки». Страшнее смерти.
Дрожащей рукой Сивит смахнул пот со лба, потряс головой, прогоняя кошмар. В дурном сне к нему подкрадывалось что-то враждебное, сковывающее сердце и разум леденящим страхом...
По крайней мере сегодня Сивит хотя бы ненадолго задремал.
Да, прошлая ночь была не первой такой ночью. На востоке над горными вершинами вставало солнце. Сквозь белую занавеску Сивит увидел бледно-золотистое сияние, нимбом вспыхнувшее над кронами пальм, и подумал, что ночь он все-таки пережил.
Нечто подобное происходило с ним всякий раз, когда он возвращался сюда после «прополки». Но сейчас сходство было только внешним. Стоило Сивиту вспомнить, какие действия он предпринял на свой страх и риск, поддавшись эмоциям, как тотчас же волна страха прокатывалась по груди и сдавливала внутренности. Впереди либо новая жизнь, либо гибель, третьего не дано. Мысль об этом обжигала мозг.
Сивит сел на огромной кровати, вытянул из груды сбившихся в ком простыней одну и накинул ее на плечи, потом подтянул колени к груди и застыл.
Его взгляд упал на столик, где стояли ополовиненная бутылка ирландского виски и стакан. Сивит поймал себя на том, что непроизвольно тянется к бутылке, с усилием отвернулся и тут же наткнулся на немигающий взгляд геккона. Проклятый уродец, какого черта он так пристально смотрит? Сивит мысленно выругался, но в глубине души сознавал, что только совесть заставляет его видеть в глазах геккона нечто большее, чем просто тупое любопытство. Вероятно, этой твари даже невдомек, что я такое есть, подумал Сивит. Но самому Сивиту это было известно. Даже слишком хорошо известно.
Сивит весь взмок и озяб. Со стоном приподняв ноги, он перекинул их через край королевского ложа. Кровать казалась бесконечно огромной. Ее пустынная равнина так угнетала, что Сивиту вдруг страстно захотелось снова вдохнуть запах Митико, то до боли знакомое своеобразно терпкое сочетание аромата духов и мускуса, исходящего от ее кожи.
Голова закружилась. Сивит сжал ладонями виски. О Господи, подумал он, как давно я потерял ее! И спустя все эти годы рана еще кровоточила, словно Митико лишь вчера лежала с ним рядом.
Боль ледяными тисками сжимала сердце. И все же воспоминания о давнем прошлом лучше мыслей о содеянном всего три дня назад. Откуда ему было знать, что все получится так мерзко? Теперь пути назад нет, да еще неотвязные, изнурительные кошмары... Нет, эти раздумья до добра не доведут. Он и так их помнит, кем был прежде, он и так чувствует себя Сизифом, который вечно толкает плечом обломок скалы и вновь и вновь тщетно пытается вкатить его на вершину. И пусть его ремесло зовется службой на благо страны — это не имеет ровно никакого значения. Ни почестей, ни наград она ему не принесла, если не считать нескольких медалек с выгравированным на них его именем, запертых в опечатанном ящике. А руки-то в крови. И весь он — тоже в крови. Не оттого ли и завел он привычку сжигать после выполнения задания всю свою одежду?
Убийство человеческого существа, думал Сивит, наверняка ведет если не прямиком в ад, то в чистилище. Предрассветная темнота последних ночей угнетала его, требовала ответа, будто обличающий перст Божий. Некогда Господь вдохнул жизнь в сгусток праха, а он своими руками уничтожает ее, снова превращает в прах. Насколько же должно быть мерзостней тем, кто обрекает на смерть миллионы?