Лошади проходили сквозь стены домов и заводов, сквозь автомобили и сквозь людей. Головы жеребцов, поднявшихся на дыбы, заслоняли путь самолетам, хрупким, как детские стрелы. Лошадиное дыхание всасывало облака — и лошади становились уходящими облаками. Лошади шли по трамвайным рельсам, лошадиный навоз золотисто дымился на синем асфальте. Лошади шли по земле, и живая природа прорастала сквозь них.
Сережка наделял лошадей резвой силой, широким вздохом, большими глазами цвета дымчатой сливы — от этих глаз даже вздыбившиеся жеребцы выходили печальными: он рисовал печальных лошадей.
Работал Сережка одновременно акварелью, гуашью, цветными мелками и темперой, не подозревая, что такая вольная техника в искусствоведении называется смешанной.
За этим занятием и застал его однажды начальник пионерского лагеря, созданного возле городка Турова на краю новгородской земли в старом монастыре по насущной потребности туровского предприятия, построенного, чтобы производить керамзитовую плиту, но еще не запущенного на полную мощность. В Турове еще только приступили к типовому строительству пятиэтажных домов с привозным газом, а также к строительству свинооткормочного комплекса на десять тысяч голов; городок был еще зябкой от дряхлости деревней, спрятанной в крапиве и раскоряченных яблонях, которые вымерзали в суровые зимы, но упрямо оттаивали, пускали новые ветви, и яблоки год от года грубели. В Турове уже населился рабочий класс — и детей вывозить полагалось.
Сережка к пионерскому лагерю отношения не имел. Бабка его была сторожихой архитектурного памятника, получала зарплату из Новгорода и состояла в конфликте с администрацией керамзитового предприятия, решившего основать пионерлагерь в Туровском монастыре.
— Не жаль, — выкликала бабка свои прогнозы, — пусть живут! Жаль, по незнанию своей вины обезобразят и, безнаказанные, безобразить приучатся.
Сережка сидел сгорбившись возле монастырской стены, в тени берез, искалеченных грозами. Сегодняшние Сережкины лошади были красными, они бежали вдоль железной дороги и проходили сквозь те старенькие паровозы, которые так забавно крутят локтями.
— Откуда такой пессимизм? — спросил начальник лагеря бодрым голосом.
Сережка вздрогнул от неожиданности. Был начальник высок, размашисто костист, с седыми висками и большим острым кадыком, какой, по Сережкиным представлениям, указывал на профессию паровозного машиниста, потому что прочие машинисты могут и без кадыков быть — образ прочих расплывчат. Еще у сталеваров кадык, у кузнецов хороших, короче, у небрежно побритых мужчин, связанных с огнем и железом.
— В твоем возрасте нужно иметь оптимизм! — Начальник вскинул голову, выпятил подбородок, будто прогудел привет встречному поезду. — Перед твоим взором ликует природа, а ты сгорбился и не видишь. Тебе сколько лет теперь?
— В шестой перешел.
— И не вздрагивай. Кажется, я не кусаюсь. Я тебе про оптимизм объясняю не из пустой эрудиции.
Значение высказанных начальником слов Сережка представил не очень отчетливо, но начальника застеснялся.
— Я больше не буду, — сказал Сережка.
— Нет, будешь! — сказал начальник. Затем, уяснив, что Сережка является внуком злокозненной сторожихи, начальник хотел было прекратить разговор с ним, но все же, не в силах перебороть свой долг педагога-наставника и втайне надеясь, что именно он явится тем изначальным толчком, который придаст скорость и нужное направление таланту, крепко стиснул Сережкины плечи и обнадеживающе потряс.
— Так решим! Я беру тебя на довольствие. Снабжаю необходимыми материалами и темой. А ты разрисуешь мне пионерскую комнату и, если успеешь, столовую. Приходи завтра в красном галстуке… К завтраку не опоздай.
Злодей жрал макароны.
Он зарывался в них по грудь и когда поднимал морду, чтобы набрать воздуха, макароны свисали с его ушей, сползали по мелко наморщенному носу — Злодей оглядывался по сторонам и обнажал клыки. Низко летящий утробный звук оповещал всех, что Злодей лют, бесстрашен и беспощаден, что он намерен жить вопреки той оптимальной морали, которая относится к бездомным собакам категорически.
В синей ольховой тени макароны казались живыми: жирные, в красных пятнах свиной тушенки, они шевелились, источая густой теплый запах. Запах этот как бы делился на две волны: крутую, головокружительно сытую, и другую, послабее; вторая была похожа на эхо или далекий зов, нежная и печальная, словно запах забытого материнского молока. Улавливая эту вторую волну, Злодей рычал и конфузился, опасаясь, подняв глаза, увидеть набухшие молоком сосцы. И все же поднимал голову и видел небо, синее, темнеющее к дождю. И странно, слабый нежный запах был сильнее реального мира. Злодеев набитый макаронами живот расслаблялся, брови печально приподнимались, хвост подрагивал, поджимался к брюху. Злодей не желал этого, скреб когтями умилившиеся глаза, рычал, выл и вдруг подпрыгивал на прямых растопыренных лапах, затем начинал крутиться, беспечально ловя собственный хвост на зуб. Поначалу он лишь слабо прищемлял его, но случайно цапнув как следует, принимался крутиться быстрее, и рычать, и звереть, соответственно нарастающей скорости.