Каждый мастер про себя маслит.
Пословица
— Дорога одна, все по столбам — не собьешься. Быка не дергай, бывал он тут. От дому пойдет не ходко, обратно — поживее. Вечером поджидать буду. Поезжай с богом. — Напутственные слова матери, видимо, должны уберечь меня от всяческих случайностей. Проводив за два километра к большаку, она снова растолковала путь до Портюга и заставила повторить, как ехать, где какого края держаться, которые деревни останутся в стороне, как переезжать через реку, чем осередь дня покормить быка, сколько давать ему воды, что сказать маслобойщику Ермилову. Повторение слушала словно учительница, подбодряя: «Так, правильно. Молодец, хорошо запомнил».
У мамы вздрогнули губы, а большие скорбные глаза сузились и сквозь навернувшиеся слезы обласкали меня. Было грустно, я мог даже разреветься, как делают другие при расставании, но напустил на себя важность, похвастался:
— Ладно, мама. Не маленький. Две недели молоко в Середнюю возил, и ничего не случилось, справился, ведь правда?
— Справился, справился, сын. И трудодни заработал. Я на поле тоже больше успела. Как бы без помощника. Другие у меня еще малы, а ты подрос. Поезжай, сынок.
Я дернул вожжи, прикрикнул на быка:
— Ну, Горька, пошел!
А хитрый бык не послушал. Значит, надо дергать вожжи сильнее, для острастки взмахивать плетью, кричать басовито, точно пахарь Костюнька, у которого — взрослые говорили — на пахоте голос грубеет.
— Эй ты, мотовило, мотайся! Смотри у меня!
Горька из-под оглобли оглядывался на березовый разноцветный перелесок, скрывший родную деревню Малое Тюково, словно раздумывал идти или не идти по песчаной дороге вдоль цепочки телеграфных столбов. Мама догадалась в чем дело, подбодрила его: «Поди, поди. Не бойся, не намаешься. Дорога легкая нынче. — Похлопывая Горьку по коричневым исхлестанным бокам, она проверила упряжь и решила, что второпях мы все-таки плохо запрягли. Развязала супонь, перезаложила дугу, чтобы не выставлялись слишком длинные концы оглобель. — Конь любит все в аккурат, рогатый — особливо. Поезжай теперь, и мне бежать надо, а то корова не доена».
Горька осторожно качнулся, как будто проверяя еще раз тяжесть таратайки, пошел без понукания, пыхтя и обнюхивая дорогу, нацеливая короткие толстые рога в дальний лесной проем, отчетливо видимый на втором увале. Проем, похожий на коридор, заполненный синевой, напомнил, что я тоже бывал тут позапрошлой осенью — с отцом ездил в хлебном обозе до Николы. Нам пришлось толкать андрец на длинном подъеме. Отец как-то однобоко упирался в перекладину задних клюшек, морщился от боли и тяжело дышал. Подводили его, как он сам однажды признался, прорешеченные внутренности. После той поездки отец слег совсем и больше уже не вставал. По первому снегу на Горьке везли его на кладбище; на моих щеках стыли слезы…
Бык, наверно, помнил тот печальный день и потому оглянулся на меня, мотнул головой и принюхался к церковной стороне, где было большое кладбище. Белая церковь высилась над лесом. Увидев ее из деревни, я вспоминал отца, а в День Победы даже кричал, складывая руки рупором: «Папа, фашистов победили! Ты слышишь, папа!» Тогда я был еще мал, наивен и верил, что отец слышит меня. Но и теперь казалось: отец знает, куда поехал сын…
Послышался ужасающий вопль, смешанный со стоном, — так кричала мама в день похорон. С тревогой я оглянулся: она была уже возле перелеска, от которого до деревни оставалось полкилометра, и прощально махала рукой. Я снял кепку, крикнул ей: «До свиданья, мама!» И почувствовал себя увереннее. Выпрыгнул из таратайки, взявшись за искосину, шагал по-мужски широко. Таратайка катила бесшумно, оставляя вихлястый след в песчаной колее, лишь иногда подпрыгивала на попадавшихся камнях. Деревянный трехведерный бочонок, привязанный у передка мочальной веревкой, вздрагивал, издавая похожий на барабанный звук. Этот звук беспокоил Горьку, он вопросительно косил выпуклый глаз: мол, кучер, с поклажей там непорядок, неужели не слышишь? Я догадался, что надо сделать. Нарвал на клеверище обросенной отавы (и на корм пригодится), напихал под бочонок, вокруг накидал. Проверил, тут ли топор и узелок с печеной картошкой, клеверными колобками, бутылкой синеватого обрата. Дал Горьке пучок отавы; он захватил ее длинным шершавым языком, жевал, от удовольствия покачивая головой. Шагал он легко, наверно, было приятно ступать по мягкому влажноватому песку.
На вершине увала, перед тем как войти в лес, бык остановился, принюхался к палевым, лимонным листьям, которыми была украшена дорога, сильно фукнул, показывая свое хорошее настроение. Несколько листьев, словно разноцветные птички, вспорхнули и разлетелись. Это Горьке понравилось, он, развлекаясь, может быть даже стремясь развеселить меня, низко склонился и шумно выдыхал через широкие ноздри. Но на спуске пошел как-то настороженно. Тревожный холодок загнал меня в таратайку, я сжался, словно затаился, и даже нащупал ногами топорище. Только бы не напали волки или медведи, только бы не вышли на дорогу бандиты: они, по женским россказням, в ту пору скрывались в лесах.