— Сергей, о чем эта повесть?
— О летающем человеке.
— Вы сами летали?
— Я же в предисловии говорю: записки не мои. Автор — Зимин, Константин Зимин, бывший учитель из Хлыни.
— Вы просто ходатай?
— Ну, еще неизвестно, что в наше время труднее: написать или напечатать… Писать — это же сплошное удовольствие. А вот обивать пороги редакций — это действительно труд адский, нервный, неблагодарный. Но я его исполнил. Так что, я думаю, Зимин на меня не был бы в обиде.
— А долго вы ходили с повестью по редакциям?
— С лета 1985 года. Два года получается. Но это еще, как говорят, цветочки. У меня скоро выходит книга рассказов, так вот я закончил ее еще до Московской олимпиады…
— Какие же были причины отказов?
— Разные… Говорили, что я подражаю Гофману, Булгакову, Орлову и так далее…
— А как вы сами считаете?
— Понимаете, повесть написана в фантасмагорической традиции с использованием свойственных данной традиции приемов. Главное — что за приемами… Но применительно к Зимину мы даже и не имеем права так рассуждать. Потому что ведь он не повесть писал, а письмо к дядюшке-прокурору… Он и не думал ни о каких приемах и публикациях, а просто исповедовался. Но так как он учитель словесности, то его знания и вылезли в стиле. Что же касается главного приема — летающий человек, — так еще надо выяснить: прием ли это? А может, Зимин и вправду летал? Кто знает…
— Вы что же, все-таки допускаете такую вероятность?
— Не знаю, не знаю… Только мне думается, что невозможно найти человека, который бы не летал… Во сне хотя бы… Но объясните мне, почему нам всем это снится? Потому что нам хочется летать? И сон — воплощение наших мечтаний? Нет, видимо, по иной причине. Сны — ведь иногда и воспоминание о том, что когда-то с нами было. И если почти всем без исключения снятся полеты, то, может быть, мы и действительно когда-нибудь летали? А теперь вот спустились на землю, ходим по ней. А Зимину повезло. Хотя повезло ли?
— И последний вопрос. Хлынь — это где?
— Вот этого я вам не скажу. Человек, передавший мне дневники Зимина, все еще живет там. А компания, с которой столкнулся учитель, шутить не любит. Так что я в повести все поменял — имена, названия реки и городка.
— И вы полагаете, что «мафиози» себя не узнают?
— Узнать-то узнают… Но только, я думаю, признаться в том не посмеют. Ведь тайна — одна из форм их существования.
— Зачем же тогда вы публикуете повесть?
— В надежде, что кто-то узнает себя в Зимине… Узнает и устыдится. И если это произойдет, то, значит, еще не все потеряно…
Конечно же, вы не поверите, если я скажу, что записки эти сочинены не мной. Слишком много было подобного в прошлом. Иван Петрович Белкин, должно быть, в часы томительного зимнего досуга писал свои прекрасные повести, часть коих после его смерти пошла на оклейку окон, другая же, попав в руки издателей, прославила имя этого загадочного господина. Равнодушный к жизни Печорин предлагал Максиму Максимычу по своему усмотрению распорядиться с собственными дневниками, хотя бы даже и сжечь, а мы до сих пор со сладким трепетом читаем их. И, наконец, уже совсем недавно бедолага Максудов, прежде чем броситься вниз головой с Цепного моста, излил-таки свою боль в странных сочинениях, которые мы и поныне не можем читать без содрогания — такой горячей кровью они написаны. Конечно же, трудно после подобного поверить в истинность еще одних записок, сделанных никому не известным учителем Зиминым. Но верите вы или нет, факт остается фактом — толстая тетрадь, испещренная нервным почерком, лежит у меня на столе, и с неким страхом смотрю я на нее.
Но прежде чем предлагать сами записки, хочу хотя бы в двух словах сказать, как они ко мне попали. Дело было несколько лет назад. Я до сих пор ясно помню, как ехал ночным поездом в Хлынь. К полуночи, когда пассажиры наконец-то угомонились, я вынул из кармана письмо от моего старого друга, которого не видел целую вечность, и при тусклом свете ночника вновь и вновь перечитал его.
«Привет, Серега! — писал мой друг. — Мне плохо. Ужасно плохо. Порой мне даже кажется, что я схожу с ума. Ради бога, приезжай. Спаси меня. Только ты — одновременно друг и чужой человек — можешь разрешить мои сомнения. Тем, кто постоянно рядом, я не могу доверить свою тайну. Я не шучу. Все очень серьезно. Жду. Саня».
Странное и тревожное было письмо, и, получив его, я не на шутку обеспокоился и в тот же день отправился в Хлынь. Не стану подробно распространяться, как добирался я до Саниного городка. Ночь поездом, потом несколько часов на автобусе среди зеленых полей и лесов. В огромных, словно пруды, лужах проселочной дороги автомобиль наш пробирался порой, как пароход. Через полчаса такого пути меня укачало, и, задремав, я очнулся уже в Хлы-ни. Широкая площадь открылась моему взгляду, разбитый асфальт, такие же, как на дороге, необозримые лужи, по которым плавали утки, поодаль — покосившиеся телеграфные столбы, провисшие провода. Напротив автобусной остановки увидел я магазин, старухи с пустыми сумками сидели на скамейке, пара подвыпивших мужиков в обнимку под деревом пели не пойми что… Привычная, милая сердцу картина. Выйдя из автобуса, я подошел к старухам и спросил больницу. Старухи наперебой принялись объяснять. Больница оказалась рядом, за парком вековых лип. Вскоре увидел я рубленый трехэтажный дом, старинный, барский, по всей видимости. Резные наличники, карнизы, профили шахматных коней над фронтонами. Теперь уже так не строят. Окна были открыты. Какой-то человек в очках, с бородкой, в белой докторской шапочке высунулся со второго этажа и махал мне рукой. С трудом признал я в сем человеке моего друга. Нетерпеливо поднялся я наверх. С печальной улыбкой, с распахнутыми для объятий руками поджидал меня Саня у дверей своего кабинета. Мы обнялись. С горечью разглядывал я его. Да, постарел, похудел, руки дрожат, в комнате накурено, валидол на столе.