Москва изменилась. Прежде в мыслящей ее половине жили немцы; теперь мыслящие люди православны в высшей степени. Изучение памятников, возбужденное скептицизмом школы Каченовского>{1}, произвело род православного фанатизма, который дошел до того, что умные люди почитают нужным давать разумный смысл всему нелепому, застывшему в Москве. Молодежь donne en plein l'o dedans[1]; Хомяков>{2}, диалектический ратоборец, очень рад, что нашел поприще бесконечное для своего игривого ума и разумной шутки. Боюсь, чтобы это направление не дошло до апотеозиса московских тетушек. – Между тем ученые ex officio[2], как, н<а>пр<имер>, <Ф. Л.> Морошкин>{3}, отыскивают допотопную Русь, и их изыскания весьма замечательны.
В некотором царстве, в некотором государстве жил был город Москва, в котором жили немцы>{4} и весело грезили в поэтических туманах Океновой>{5} и Шеллинговой философии; из этих немцев вышли люди разного звания: русские, полурусские и никакие; в Москве живут люди не полурусские, но и не русские, а православные, дельные и недельные; одни с фанатизмом роются в рукописях, другие стараются придать разумный смысл философии моих почтенных тетушек, живущих частию на Покровке, частию на Ордынке, которые нисколько не подозревают такой неожиданной себе чести. Их мысли, речи, деяния – все воплотилось в новое поколение; Запад и все западное предано анафеме, и, как говорит Ч<аадаев>>{6}, «l'orthodoxie fait des terribles ravages Ю Moscou»[3]; читаются лишь книги, писаные славянскими буквами, поздравляют друг друга с именинами Кирилла Туровского>{7}, многие дамы прочли Карамзина>{8} раз шесть сряду. Это направление дает совершенно особенный характер Москве; в гостиных цитируются фразы из Нестора>{9}, как некогда стихи Вольтера или Расина. В умной стороне этого направления – Морошкин, который отыскивает нашу допотопную юриспруденцию; его лекции слушаются с восторгом; мне не удалось его слышать с кафедры, но в обыкновенном разговоре.
Тут штука простая, мои друзья. Вас обуяла лень, которая, как квас, сродна русскому человеку; вам наскучила эта ежечасная борьба, которая встречает человека в мире положительном: не легко сегодня принимать теорию какого-нибудь химического или метеорологического явления и завтра натолкнуться на какой-нибудь катализис или сфероидальность воды, которые заставляют все теории переделывать сызнова; не легко встречаться и с общественными вопросами, где дорога тянется тоненькой ниточкой между диким варварством и просвещенным безумием; не легко при каждом шаге спрашивать себя: согласен ли я с моими убеждениями? не подаюсь ли я в ту или другую сторону; не легко каждую минуту анализировать свои действия, когда силою жизни, в которой живешь, должен каждую минуту действовать; не легко бороться ни с собственными, ни с чужими сомнениями или предрассудками; не легко отличать постоянное от случайного, ни временное от вечного; вообще трудно жить и делать что-нибудь на сем свете; такая жизнь полна горечи и забот, часто требует мелочной хлопотливости и вместе энергической решительности, простоты сердца и глубокого знания людей, добросовестности и стратегии. Вам захотелось полениться; но как вы люди умные, то вы не могли не приискать какого-либо основания для своей лени; вы принялись отыскивать для нее благоприличное платье, несколько успокоительных букв; для того отбросили все сомнения, волнующие душу, но чтобы отбросить сомнения, вы должны были отбросить всю существенность. Тогда дело сделалось очень легким; все настоящее показалось вам столь скверным, что вы предали его полному презрению, но, к сожалению, незаслуженному; весь положительный мир, успехи наук, искусств, промышленности, для вас исчез; прошедшее приманило вас своею мертвенностию; оно прошло и потому спокойно, по крайней мере для потомков, а вам и нужно именно успокоение. Но этот скверный квиетизм ведет вас прямо – ужаснитесь – к католицизму римскому и иезуитскому, – ибо к нему первый шаг византийское словопрение. Там успокоение совершенное; не о чем заботиться! встретится ли сомнение в житейском быту, под рукою папа, а для обыденных надобностей le directeur spirituel[4], – какой бы ни был вопрос, на все есть ответ, как в добром словаре, и, что всего лучше, с полной верою в понятия и страсти своего директора папист не только успокаивается, но еще творит нечто весьма благочестивое, ибо, как говорит св. Тереза: «Если бы Иисус Христос сам говорил мне что-нибудь, то я бы ему отвечала: Pardon, Seigneur, mais je dois obéir vi à mon Directeur!»[5] – Вот удочка, на которую паписты словили столько людей, они играли наверняка, рассчитывая на самую постоянную и сильную страсть человека: рукавоспустие, а чтобы обмануть потребность деятельности, также врожденной человеку, они заняли ее празднословием. Берегитесь этой удочки – и вспомните филолога Печерина>{10}, который на нее попался. Не забудьте и Гагарина>{11}.