Его рождение было необычно; и потому он всей душой любил незыблемый обычай, завет и запрет.
Юношей, в порыве гнева, он убил; и потому лучше иных, неискушенных, знал, что убийство лакомо, но быть убийцей — ни с чем не сравнимая мерзость, и твердо помнил: не убий.
Его горячила чувственность, и потому он тянулся к духовному, чистому и святому, иначе: к незримому — ибо незримое представлялось ему святым, духовным и чистым.
У мидеанитов,[1] непоседливых пастухов и торговцев пустыни, к которым он пристал, когда свершил убийство и должен был бежать из Египта, земли, где он родился (но о подробностях его рождения — ниже), — он узнал о боге, которого нельзя видеть, но который видит тебя. Этот бог обитает в горах, но в то же время и незримо восседает в шатре, на переносном ковчеге и, меча жребий, безгласно прорицает грядущее. Для сынов Мидеана этот бог, нареченный именем Иегова,[2] был всего лишь богом среди других божеств; они не слишком задумывались над тем, как должно ему служить, да и вспоминали-то о нем скорее из осторожности, на всякий случай. «А вдруг, — пришло им в голову, — средь прочих богов есть один, безобразный и безликий, которого люди не видят?» И они стали приносить ему жертвы, дабы ни перед кем не согрешить, никого не обидеть и тем самым обезопасить себя от любой напасти, откуда бы она ни грозила.
Не то Моисей. В силу владевшего им влечения к чистому и святому он проникся безмерным благоговением к незримости Иеговы и укрепился в мысли, что никто из зримых божеств не может сравниться в святости с Незримым, и весьма дивился, что сыны Мидеана не оценили по достоинству того свойства, которое ему, Моисею, представлялось исполненным глубочайших тайносплетений. В пустыне, где он пас овец брата жены своей, мидеанитки, и где его посещали грозные наития и откровения, однажды даже вырвавшиеся из недр груди его и представшие ему в виде пламенного лика и внятного наказа, настойчиво обращенного к его душе, — Моисей путем долгих упорных и беспощадных раздумий пришел к убеждению, что Иегова не кто иной, как Эль Эльон — всевышний, Эль Рои — «Бог, очи коего зрят меня», как тот, что издревле зовется Эль Шаддай — «Бог Горы», или Эль Олам — «Бог вселенной и вечности», — словом, не кто иной, как бог Авраама, Исаака и Иакова, «Бог праотцев» — праотцев его нищих, темных, безнадежно запутавшихся в своих верованиях родичей, давно порабощенных и признавших домом своим землю Египетскую, чья кровь — с отцовской стороны — текла в его, Моисеевых, жилах.
И вот, переполненный этим открытием, с тяжким бременем долга на душе, но весь дрожа от нетерпения выполнить наказ, он, после многих лет, проведенных у сынов Мидеана, посадил на осла жену свою Сепфору (она была знатного рода, дочерью жреца и царя Рагуила и сестрою сына его Иофора, хозяина стад), забрал двух своих сыновей, Гершона и Елеазара, и пустился в обратный путь, в землю Египетскую, что лежит на востоке, в семи долгих днях пути через великую пустыню, — к непаханым низовьям Нила, где река разделяется на рукава и где в округе Кос, именуемой также Гошем, Госем и Гошен,[3] жила и тяжко трудилась кровь его отца.
Там он тотчас же, где только мог — в хижинах, на пастбищах и на работах, — начал изъяснять тем, в ком текла эта кровь, великий смысл своего постижения, при этом он, по привычке, всякий раз потрясал кулаками, не отрывая от тела опущенных рук. Он возвещал, что бог их праотцев вновь отыскался, что он явился ему, Мошэ бен Амраму, на горе Ор в пустыне Син, из среды тернового куста, который горел огнем, не сгорая, что имя его — Иегова, а это означает «я есмь сущий от века до века», но также и «дыхание ветра» и «неистовый ураган», и что он, Иегова, возлюбил их кровь и готов поставить с ними свой завет и избрать их среди всех народов, на одном, однако, условии: они должны клятвенно посвятить себя ему, и только ему, заключив между собою союз для безобразного служения Незримому и не помышляя об ином поклонении.
Он неотступно буравил их души такими речами, и его кулаки не переставали содрогаться на невиданно широких запястьях. Всего, однако, он им не поведал, утаив от них многое и едва ли не самое важное, ибо боялся смутить и отпугнуть их. О тайносплетениях незримости, то есть о духовности, чистоте и святости, он не обмолвился ни единым словом, предпочтя не уяснять им, что, поклявшись служить Незримому, они должны обособиться, стать народом духовности, чистоты и святости. Из тревоги умолчал он об этом, из опасения их испугать: ведь они, эта кровь отца его, были столь жалкой, столь приниженной и запутавшейся в своих верованиях плотью, что он не мог им доверять, хотя и любил их. И когда он им говорил, что Незримый, что бог Иегова возлюбил их, он вселял в Господа чувства и в уста его вкладывал речи, которые, быть может, и были господними чувствами и речами, но не в меньшей мере принадлежали и ему, Моисею: ведь это он сам возлюбил кровь отца своего, подобно тому как не может не возлюбить ваятель бесформенную глыбу, из которой его руки сотворят высокий и прекрасный образ; и отсюда дрожь нетерпения, которая, вместе с осознанием великой тяжести господнего наказа, переполняла его душу в час, когда он уходил из Мидеана.