Это было так давно, что если я назову вам год, то вы и прочие развращенные люди, охотно обращающиеся к непристойным мыслям, представите себе тех двух человек, ублажающих друг друга в тени райских деревьев…
С.: Не двух человек, учитель, а человека и женщину, ведь, кажется, так все было…>{1}
Двух человек, я вам говорю, прижимающихся друг к другу, слившихся телами… И я не позволю вам смеяться, работайте, не отвлекаясь, лентяи. Я спрашиваю себя, за какие грехи я должен ради денег, ради жалких грошей обучать трех непочтительных болтунов? Почему я вынужден преподавать им рисунок и даже живопись? Итак, был 1469 год, восемнадцатый год моей жизни, и я находился в самом сердце Франции.
В сердце, в котором текла не кровь, а вода. Дождь тогда шел дни напролет, ливень был подобен потопу, каре небесной. Только бездельники крестьяне могли радоваться этому наводнению, утверждая, что оно полезно посевам. Но им лишь бы ничего не делать. А земля разбухла так, будто она погибала от водянки.
Мне мерещилось, что от нее остались только маленькие пятна грязи кирпичного цвета, по которым я ехал на своем осле. Вокруг не было ничего, кроме стены серого дождя, и время от времени мне представлялось, что это путешествие ведет меня в небытие, если представить, что небытие имеет форму, материю, объем.
А.: Но, учитель, это нетрудно сделать, ведь его форма — разум, который о нем думает.
В.: Друг мой, природа небытия — не разум, но сама мысль.
С.: А из чего она состоит? Из воздуха?
Чем рассуждать о разуме, ты бы лучше позаботился о том, чтобы изобразить, как подобает по правилам искусства, оболочку, в которую он заключен. Ты рисуешь череп, в котором уместится разве что мозг мыши.
С.: Ну уж, муравья, ты скажешь тоже. Мозг муравья! Если ты раздавишь муравью голову, то из нее вытечет только капля сероватой жидкости. Я сам это видел.
Подними эту линию, сделай ее выше, череп — это купол, сынок. В тот день я сгорал от злости, потому что не мог запечатлеть пейзаж, который был у меня перед глазами, такой чувственный, такой сладостный. Я изо всех сил старался запомнить его, и мне хотелось выровнять грубую стену дождя и написать на ней фреску, перенеся на нее очертания всех вещей, которые представали передо мной во время всего этого путешествия.
А.: Очертания или сами предметы? А какие вы бы взяли краски?
Я умолял свою память растянуться и вобрать все это, схватить, обнять. Я говорил себе, что рано или поздно мы с ослом доберемся до сухого места и тогда я хотя бы на бумаге изображу этот вселенский потоп. Ведь я Леонардо да Винчи,[1] а не жалкий Ной,[2] не умевший рисовать и потому послушный воле своего Бога.
Что вы смотрите на меня так удивленно? Разве вы еще не знаете, что робеют перед природой только те, кому неведомо искусство рисунка? Их слабость рождается из страха осквернить, изуродовать святыню.
В.: Значит, мы, богохульники, занимаемся нечестивым делом?
С.: Да, ведь рисовать ты не умеешь.
Мой плащ так намок, что стал тяжелым, как свинец.
С.: Но огонь растопляет свинец.
А.: И тогда становится сухо.
Я мечтал о большом костре, чтобы хоть немного согреться и посушить вещи. Я думал о том, что бы сказал мой осел, послушайся я хозяина постоялого двора в Орлеане и останься там ночевать среди крестьян с узловатыми ступнями. Я гнил бы там с завсегдатаями, которые в дождь заполняют таверны и, не зная чем заняться, набивают желудки прогорклым салом, а потом спят с грязными и толстыми женщинами. Вы не знаете, как пропитывает все вонь совокуплений и какая она стойкая, особенно в сырую погоду.
Так мы хотя бы не тухнем, говорил я ослу, мы хорошо вымыты и от нас не воняет: ты пахнешь сеном и чистым стойлом, я — свежей, гладкой и чистой плотью, которую питает молодая пульсирующая кровь.
В.: Учитель, ваша плоть не изменилась.
С.: Я даже задаюсь вопросом, не цвета ли она молока?
Льстецы. Я говорил ослу, что если дорога кажется бесконечной, то, значит, она действительно длинная, что ты создан, мой ослик, чтобы идти, а я — чтобы сидеть у тебя на спине, и поэтому ее форма так подходит для того, чтобы ехать верхом.
А.: Думаю, спины львов и тигров столь же удобны. Они тоже ездовые животные?
В.: Нет, они слишком малы ростом для этого.
Осел, если бы у тебя в голове было нечто большее, чем обычная сообразительность животного, ты мог бы, пока идешь, закрывать глаза и представлять горящий очаг и рассказывать самому себе разные веселые истории. Хотя с тех пор как решил стать взрослым, я, по правде говоря, тоже их себе не рассказываю.
Все фабулы историй, которые людям нравится друг другу рассказывать, придумали в древности. Вы меня слушаете?
Когда ты ловишь что-то руками в глубоком колодце памяти, то на самом деле просто начинаешь фантазировать. А воображение может без конца играть сюжетами, и они становятся от этого все приятнее и увлекательнее. Но для чего? Для глупого и пустого удовольствия присочинить и приврать?
С.: Но именно для этого и нужны истории.
Это бессмысленно и бесполезно, потому что ни на йоту не увеличивает знания.
Только новое или старое, но проверенное наукой, говорю я вам! То есть только то, что основано на опыте. Запомнили?