I
Да, Фейгеле, да, птичка моя, так я тебе и скажу! Не было, скажу, молока в лавке у старого Лейбовича. Совсем обалдел Лейбович, рассеянным стал старый хрен, вот и привез вместо молока новый вид йогурта. И главное, в похожей коробке! Теперь столько их развелось, этих коробок, не мудрено и перепутать.
Пришлось брать сливки. В маленьких коробочках, поэтому сразу три. Не могу же я в кофе йогурт добавлять!
Конечно, ты не поверишь. Кто сегодня поверит в такую ерунду, сто сортов молока стоит в любой лавке. Да и не так глуп пройдоха Лейбович.
Не поверишь, Фейгеле, но хоть рассмеешься. И сразу начнешь поминать доктор Розенблит. Бедная доктор Розенблит, сколько раз в день склоняют ее имя наши заботливые еврейские жены!
«Холестерол, триглицериды…». Нет, ты скажи, Фейгеле, моя мама знала что-нибудь про триглицериды? А молочник, который каждое утро оставлял на крыльце бидон свежего молока? Чудесного, еще чуть теплого молока, пахнувшего травой. Ты думаешь, он замерял процент жирности? Прямо в бидоне? Или, еще лучше, в корове? И разве триглицериды, черт их возьми, помешали моей маме дожить до красивой спокойной старости?
И какой это идиот придумал назвать старость красивой?
Знаешь, что говорят умные люди, Фейгеле? — Самая большая радость в старости — это вовремя пописать и покакать.
Сегодня и Лейбович заявил: «В молодости, чтобы покакать, достаточно прихватить с собой в сортир газету, а в старости, чтобы пописать, можно смело брать книгу». Хе, хе, глупость, конечно, но смешная. Если можно назвать смешным стояние над унитазом по 10 минут, над этой чертовой струей. Да она еще норовит промазать и попасть тебе прямо на ботинки!
Знаешь, Фейгеле, все чаще я стал вспоминать маму. Теплые руки обнимают меня, расправляют белый воротник на курточке…
Конечно, белый, как иначе можно идти в школу! Она и сама так элегантно одевалась, у нее было чудесное клетчатое платье. Такое красивое строгое платье, с бархатной ленточкой на шее.
Мамины теплые губы до сих пор щекочут мой затылок. Старый седой затылок, который уже давно никому не нужен.
Впрочем, чаще я убегал, на давая себя обнять. Какой мужчина любит поцелуи и прочие нежности? «Мужчина»! Глупый голенастый щенок! Сколько лет было маме, когда я видел ее в последний раз? От силы пятьдесят. Меньше, чем нашему Шмулику сейчас.
Интересно, вспоминаешь ли ты наш городок? Я вспоминаю иногда. Крутые улицы, колокольный звон с площади, герань. Охапки герани на всех окнах, на всех балконах. Веранды, заросшие красными и оранжевыми цветами. Разноцветные деревянные вывески.
Над нашим магазином была очень красивая вывеска, — дама в шляпке с вуалью, веер, маленькая туфелька из-под пышной юбки. И надпись. Красивыми витыми буквами. Поверишь, я помню каждую букву на этой вывеске. «Stoffladen. Die beste Muster Europes. Schwarz und Soehne»[1].
И помню ее на земле. Сломанную, затоптанную тяжелыми черными сапогами. И разбитые горшки герани вокруг. Черная жирная земля и поломанные вывороченные красные цветы.
Я страшно не хотел уезжать. Я спорил с отцом до хрипоты и даже плакал, хотя мне уже исполнилось шестнадцать. Но когда он заговорил про сестер, я сломался. Я не мог слушать про сестер. Я не мог думать, что сделают молодые штурмовики с этими худенькими веселыми болтушками и дразнильщицами. Додик был старше, но он оставался с родителями. Так решил отец, он еще надеялся спасти магазин.
Мой бедный практичный отец, даже ты не мог представить, что грядет.
Зачем я вспоминаю все это? Наверное, от старости. Когда не остается будущего, начинает обступать прошлое.
В ночь отъезда я пробрался на вашу улицу. Было опасно ходить в темноте, штурмовики окончательно распоясались, но, казалось, эта мерзость не может коснуться такого чудесного богатого дома. К тому же вы жили в немецком районе, далеко от синагоги.
Я стоял в черноте за увитой плющем калиткой. Где-то там, в теплой гостиной, в окружении роскошной мебели и настоящего рояля (сколько раз я подсматривал в окно) оставалась ты, потрясающая недоступная Фейга Мендельсон, старшая дочь профессора медицины Авраама Мендельсона. Однажды увидев тебя у входа в синагогу, я сошел с ума навсегда. Я и сейчас помню стройную белокожую красавицу, нежные руки, золотые как у Суламифи, кудри.
Ты никогда меня не замечала, конечно. Стыдно вспоминать, я ведь был ниже тебя ростом. И на два года моложе. Тощий прыщавый подросток, кипящий как кастрюля от восторга и отчаяния. Подумать, наши внуки в этом возрасте спокойно спят со своими подружками, ни тебе сексуальных страхов, ни прыщей. А я в самых тайных мечтах не смел коснуться твоей груди.
Через семь лет я нашел тебя в лагере для беженцев. Серую худую девочку-старушку с куцым ежиком волос и номером на руке. Сестры откуда-то узнали, что ты выжила. Эти тараторки всегда все знают.
Ты не была девственницей. Нет, мы не говорили об этом, мы о многом не говорили, но я помню ужас в твоих глазах, когда я обнял тебя в первый раз. Знаешь, Фейгеле, я никогда не хотел узнать, кто был тот негодяй. Или те негодяи. Это ничего не могло добавить.