«Мы живем, под собою не чуя войны», — написал Пегов.
Очень точно.
У нас все ссылаются на времена, когда не чувствовали под собой страну, и, до хруста в позвонках выворачивая шею назад, толком не могут понять того, что происходит здесь и сейчас.
Понять — и нести за это ответственность.
Обычную ответственность русского поэта.
Пушкин стремился на каждую войну, которая случалась в его времена, и, в сущности, вполне себе послужил волонтером на русско-турецкой. Солдатами были и Баратынский, и Афанасий Фет, и Велимир Хлебников. Батюшков воевал, Лермонтов воевал, Лев Николаевич Толстой воевал, а, в свою очередь, Алексей Николаевич Толстой был военкором. Гражданскую (и не только) прошли Бабель и Газданов, Сельвинский и Туроверов.
Все эти чудесные имена, все эти блистательные ребята — Константин Симонов, Евгений Долматовский, Борис Слуцкий — военкоры, политруки, бойцы, — они чуяли под собой, над собой, вокруг себя войну, причем не только Великую Отечественную, у них все это началось раньше, на всевозможных «аннексиях» — и собственно страну через войну познавали.
Для русской литературы такое поведение было обычным.
«Будет война — поеду на войну», — писал Чехов. Естественно, он поехал бы врачом, как, скажем, в свое время Константин Леонтьев.
В этом смысле что-то надломилось совсем недавно: я даже толком не заметил когда.
Ладно бы еще пацифисты повылезали бы отовсюду — у этих хотя бы убеждения есть, — нет, какие-то новые, удивительные существа: поэты вне политики, вне войны — ну вроде как не их царское дело обращать внимание на всякую там пулеметную трескотню.
Вы можете себе вообразить Пушкина, или Блока, или Есенина, которые сказали бы о себе, что они «вне политики»? Да хоть даже и Бродского. Вне политики, вне империи, вне противостояния. А где тогда?
Бесстрашный военкор Семен Пегов едва ли не один тащит на себе обязательства, которые до недавних пор несла русская литература целиком.
Он не вне войны и не вне мира. Он внутри, как и положено поэту.
И рассказать ему есть о чем.
Сирийские дороги — едва ли кто-то побродил, походил, побегал по ним больше, чем Пегов.
Ближайший друг Моторолы, знающий о нем больше, чем кто бы то ни было, он делится здесь, в своей первой книжке, своими воспоминаниями.
Семен, напомню, поставлял из донецкого аэропорта такие ошеломительные репортажи, что даже Эдуард Лимонов, «военным забавам» (пушкинское выражение) сам не чуждый, процедил о Пегове: очень смелый молодой человек. Это Лимонов, который вообще никого не хвалит, предпочитая лично быть самым смелым среди всех.
Помню потом, как Пегов, в отличном костюме, уже в Москве, получает очередную награду — на этот раз не военную (военные у него тоже имеются), но журналистскую, — стоит среди сияющего глянца, софитов и улыбок. Я поймал себя тогда на мысли: вот эти люди, рядом с Пеговым, они в принципе не могут предположить, где он был три дня назад, что он видел, как там громко стреляют, и как часто убивают, и сколько раз Пегов ловко проходил мимо пули, летевшей ровно в него.
При этом для Пегова выражение лица по типу «я старый солдат удачи» совершенно не характерно. Зная себе цену, он ведет себя так, будто он вовсе ни при чем — ну что-то там было такое, но все эти бесконечные войны и революции, свидетелем которых он являлся и является в постоянном режиме, — вроде как и не коснулись его.
На самом деле, конечно, коснулись.
Как минимум, в итоге мы получили блистательного поэта.
И напоследок, собственно о его стихах, в двух словах.
У нас же как: если поэт — патриот и «за Донбасс», то его поэтическое развитие находится, как правило, на уровне «народников» второй половины XIX века.
Пегов особенно любопытен тем, что при всех своих вполне консервативных взглядах на жизнь и на смерть, при всем своем патриотизме и, с позволения сказать, милитаризме отлично владеет всеми модернистскими и постмодернистскими техниками.
В мировой поэтической традиции Семен Пегов чувствует себя столь же спокойно и ведет себя так же уверенно, как в донецком аэропорту.
Работаем дальше, брат.
Ты на самом удачном пути.