Мистер Саттертуэйт чувствовал, что стареет. И не мудрено, ибо в глазах многих он уже давно был стар. Юноши при его упоминании небрежно переспрашивали: «Кто, Саттертуэйт? Да ему уже должно быть, лет сто. Во всяком случае, никак не меньше восьмидесяти». Даже добрейшая из девушек могла снисходительно обронить: «Бедный мистер Саттертуэйт! Он такой старенький… Думаю, ему уже под шестьдесят!» А обиднее всего, что на самом-то деле ему было шестьдесят девять.
Сам он, впрочем, стариком себя не считал. Шестьдесят девять лет — не старость, а, напротив, прекрасная пора, когда перед человеком еще открыты широчайшие возможности и только-только начинает сказываться приобретенный за годы жизни опыт… Однако ощущение старости — это совсем иное. Это усталость, которая постепенно овладевает сердцем, так что хочется с тоскою спросить себя: да кто же я, в конце концов? Ссохшийся старичок, не наживший за свой век ни жены, ни детей — ничего, кроме коллекции, которая в этот момент кажется почему-то не такой уж и ценной? И никому нет дела, жив я или умер…
Тут мистер Саттертуэйт счел за лучшее прервать свои размышления как бесплодные и никуда не ведущие. Уж кому-кому, а ему было лучше всех известно, что, будь у него жена, он ее давным-давно уже мог возненавидеть, что дети явились бы постоянным источником тревог и волнений и что любые посягательства на его время и внимание были бы ему крайне неприятны.
«Комфорт и покой, — твердо сказал себе мистер Саттертуэйт. — Только комфорт и покой!.. Вот все, что мне нужно».
Эта мысль напомнила ему о полученном утром письме. Он вынул его из кармана и перечитал еще раз, смакуя каждое слово. Во-первых, письмо было от герцогини, а мистер Саттертуэйт очень любил получать письма от герцогинь. Данное послание, правда, начиналось с просьбы об изрядном денежном пожертвовании в чью-то пользу и без этой надобности вообще вряд ли было бы написано, не сама просьба облекалась в выражения столь изысканные, что мистер Саттертуэйт готов был забыть, что послужило поводом для обращения к нему.
«Итак, Вы покинули нашу Ривьеру, — писала герцогиня. — Как-то Вам живется на этом Вашем загадочном острове? Надеюсь, все не так дорого, как здесь? У нас тут цены подскочили просто до неприличия — Коннотти совсем совесть потерял. Так что, видно, с того года и я на Ривьеру больше не ездок. Не исключено, что если Вы представите благосклонный отзыв, то я тоже проведу следующий сезон на Вашем островке. Конечно, пять дней на корабле — не шутка, но зато я буду абсолютно спокойна: раз уж Вы что-то рекомендуете, значит, это действительно здорово! Ах, Саттертуэйт, Саттертуэйт, этак Вы скоро превратитесь в изнеженного господина, который печется лишь о соответственных удобствах!.. Спасти Вас от этой участи может разве только одно — Ваш безмерный интерес к делам ближних…»
Мистер Саттертуэйт сложил письмо и живо представил себе герцогиню с ее обычной скупостью и внезапными приступами неуемной щедрости, с ее колким языком и всплесками бьющей через край энергии…
Энергия — вот чего всем нынче так недостает! Он вынул из кармана еще один конверт, из Германии, — от молодой певицы, которой он кое-чем помог.
Письмо ее было полно изъявлений самой искренней признательности.
«Дорогой мистер Саттертуэйт, как мне Вас благодарить? Я просто боюсь поверить, что уже через несколько дней мне предстоит петь Изольду».
Как жаль, что Ольге придется дебютировать в «Тристане и Изольде»! Она славная, старательная девочка, и голос у нее прекрасный, но у нее совсем нет темперамента, нет страсти. «Оставьте нас! Все ступайте прочь! Так желаю я! Я Изольда!..» Нет, в ней этого нет! Той силы, несгибаемой воли, которая слышится в мощном финальном «Ich Isolde!».[1]
Что ж, во всяком случае, хоть кому-то он помог! Жизнь на острове нагоняла на него тоску. Ах, зачем он покинул Ривьеру — такую знакомую и родную, где он и сам был всем как родной! Здесь же до него никому нет дела… Им даже невдомек, что перед ними тот самый мистер Саттертуэйт — друг графинь и герцогинь, покровитель писателей и певиц. На острове ему не встретилось ни одной мало-мальски значительной фигуры ни из высшего общества, ни из мира искусства. Все здесь расценивали друг друга исключительно по тому, кто какой сезон проводит на острове — седьмой, четырнадцатый или двадцать первый.
Глубоко вздохнув, мистер Саттертуэйт вышел из отеля и свернул в сторону голубеющей внизу бесформенной бухточки. Из-за заборов на дорогу с обеих сторон лезли алые ветки цветущей бугенвиллеи,[2] и мистер Саттертуэйт шел между ними, как сквозь строй. Рядом с этим нахальным великолепием сам он казался себе бесконечно старым и седым как лунь.
— Я стар, — бормотал он. — Я стар, и я устал…
Наконец, к облегчению мистера Саттертуэйта, бугенвиллеи кончились. До моря было уже недалеко. Уличный пес, остановившись на солнышке посреди проезжей части, сладко зевнул, потянулся, сел и начал сосредоточенно чесаться. Вдоволь начесавшись, он встал и обозрел окрестность в надежде увидеть что-нибудь интересненькое.
Под забором была свалена куча мусора — к ней, в радостном предвкушении, он и направился. Так и есть, собачий нюх не подвел: вонь от свалки превосходила все ожидания. Он еще раз с вожделением принюхался — после чего, подчиняясь непреодолимому порыву, повалился на спину и стал остервенело кататься по зловонной куче. Да, решительно нынче утром он попал в собачий рай!.. В конце концов, это занятие его утомило, он встал и снова лениво побрел на середину дороги. Вдруг из-за угла без всякого предупреждения на полной скорости вырулил обшарпанный автомобиль, сбил собаку и, не замедляя хода, промчался мимо.