Почти весь 1992 год Кимберли Палмер провела в России, но к осени прибыла в родной Страсберг, штат Виргиния. «Палмер вернулась из России совсем другим человеком», — сказал аптекарь Эрнест Макс VIII, глава нынешнего поколения сбивателей уникальных страсбергских молочных коктейлей, которые сбиватели — хоть и не обогатились до монструозных размеров массового продукта, но и ни разу не прогорели с последней четверти прошлого века, сохранив свое заведение в качестве главной достопримечательности Мэйн-стрит и привив вкус к жизни у восьми поколений здешних германских херувимов; у-у-упс кто-то кокнул бокальчик с розовым шэйком, заглядевшись на «авантюристку Палмер», переходящую главную улицу; «Never mind, — воскликнул Эрнест. — Обратите внимание, даже походка другая!»
«Она там явно потеряла невинность», — шепнул какой-то доброхот сержанту Айзеку Айзексону и чуть не заслужил пулю в лоб, и заслужил бы, если бы у сержанта чувство долга не преобладало над личными эмоциями. Между тем Палмер, завернувшись в многоцелевой туалет от Славы Зайцева, пересекала магистраль по направлению к «Хелен Хоггенцоллер Потери-Клабу», из которого уже выскакивали дамы, чтобы заключить ее в объятия.
«Мне даже странно вас приветствовать, дорогие друзья», сказала Палмер на расширенном заседании клуба, где меж керамических изысканностей теперь щебетали канарейки и сияющая от гордости Хелен в сверхразмерной майке с русским двуглавым орлом обносила гостей миниатюрными чашечками кофе-(!) — эспрессо. «О, как странно, друзья, вернуться на родину, в этот тихий городок после десяти месяцев в той невероятной стране!» Тут она замолчала с широко раскрытыми глазами и как бы даже забыла о том, что ее окружало в эту минуту. И дамы тоже расширили глаза в немом благоговении.
Теперь в тишине долины Шенандоа этот десятимесячный «русский фильм», словно «виртуал риэлити», включался в сознание Палмер абсурдно перемешанными кусками, то по ночам на подушке, то за рулем «Тойоты», то в супермаркете, то во время бега, то перед телевизором, то при раскуривании сигареты — эта, приобретенная в России, вредная привычка казалась чем-то вроде инфекционного заболевания просвещенным жителям Виргинии — и перекрывал собой полыхание «индийского лета», мелькание белок, маршировку школьного оркестра, привычные телесерии, по которым она, надо сказать, основательно скучала в России, пока не забыла.
Вдруг она видела перед собой гигантскую торговую смуту Москвы, кашу снега с грязью под ногами, а над головами ошалевших от дикого капитализма ворон, женские кофточки на плечиках рядом со связками сушеной рыбы, развалы консервов вперемешку с дверными ручками, бутылками водки, губной помадой, томиками Зигмунда Фрейда и Елены Блаватской. В глубоком сне блики России, вмещавшие в себя нечто большее, чем чувства или мысли, впечатывались в темноту, словно образы ее собственного умирания.
Мезозойская плита российского континента пошевеливалась медлительной жабой, метр в тысячелетие.
Встряхиваясь, она курила в спальне — только «Мальборо», чья марка почему-то считалась в Москве самой шикарной, — и снова кусками просматривала свой «фильм»: драка вьетнамских торговцев в поезде Саратов — Волгоград, крошечные и свирепые в джинсовых рубашках со значками «Army USA», они прыскали друг другу в лицо из ядовитых пульверизаторов и растаскивали какие-то тюки; раздача гуманитарной помощи детям сиротского дома возле Элисты, она туда приезжала в ходе совместной акции британского Красного Креста и германской группы «Искупление»; таскание по чердакам и подвалам богемной Москвы и мужчины, множество этих не всегда сильных, но всегда наглых, подванивающих неистребимым никаким парфюмом потцом, грязно ругающихся или воспаряющих к небесам; тащили в угол, совали водку, тут же чиркали своими ширинками, как будто в этой стране идеи феминизма и не ночевали.
Иногда она в ужасе вскрикивала: неужели именно таких кобелей она подсознательно предвосхищала, думая о России? Нет, нет, было ведь и другое, то, что совпало с юношескими восторгами: и скрипичные концерты, и чтение стихов, и спонтанные какие-то порывы массового вдохновения, когда в заплеванном переходе под Пушкой шакалья толпа вдруг начинала вальсировать под флейту, трубу и аккордеон. «Дунайские волны»! После вальса, однако, все стали разбегаться, вновь в роли шакальей стаи, и аккордеонист вопил им вслед: «Падлы! Гады! А платить кто будет, Пушкин?!» Оставшись в пустоте, закрыл глаза и заиграл «Yesterday».
Столько всякого было, и все-таки сознайтесь, Кимберли Палмер, главным вашим открытием в России оказались мужчины.
Сначала она встречалась с ними, как бы движимая какой-то слезливостью, материнскими атавизмами, а потом, приходится признать, появилось нечто сугубо физиологическое, некий сучий жар, мэм. В китайгородской студии художника, пожалуй, не осталось ни одного завсегдатая, который бы не познакомился поближе с «англичанкой», или как ее еще называли здесь с памятной декабрьской ночи 1991 года, когда пакет с гуманитарной помощью был принят за ребенка, «матерью-одиночкой».
Дошло до того, что о ней стали говорить нечто не совсем понятное: «Вразнос пошла баба!»