Литая, упругая волна Светлояра мерно качала челн.
Низко, почти задевая воду крыльями, пронеслась утиная стая. Косаговский вздрогнул и подумал:
«Эх, дробовичок бы!»
Но тотчас же рассмеялся, вспомнив, что. и будь сейчас при нем дробовик, он не выстрелил бы: едет он на нелегальное собрание новокитежских рабочих, и городовые стрельцы или посадничьи досмотрщики, наверное, уже ищут его.
День перед собранием Косаговский провел у своего квартирного хозяина, попа Фомы. Птуха и Раттнер прямо с озера отправились в Усо-Чорт, а он забежал домой взять закопанный в поповском саду «Саваж», который мог пригодиться каждую минуту. Дома встретился с Истомой и не нашел нужным скрывать от своего друга все случившееся. Истома посоветовал ему спрятаться до вечера дома, так как бежать в Усо-Чорт днем было бы опасно. Косаговский согласился с ним и дотемна пролежал в плетеном сарайчике, куда поп Фома на зиму прятал ульи. А вечером Истома выпросил у рыбаков челн и сам повез Косаговского через озеро в Кожевенный конец посада.
Собрание назначено было по совету Птухи в кружале «питейной жонки» Дарьи, за которую он ручался головой. Рзттнер охотно согласился на предложение Птухи, так как в кружале, под видом бражничанья, собраться было и легче и безопаснее.
Косаговский посмотрел на тайгу, окружавшую город. Над нею, вдали, кровавыми волнами клубилось зарево. Пожар, выгнавший «лесных дворян» из их логова, видимо, забирал силу, вгрызаясь в глубь пересохшей тайги. В свете зарева нежно розовела белая рубаха Истомы, сидевшего в противоположном конце лодки на веслах.
За последнее время между ними, как говорится, «черная кошка пробежала».
Истома, тайно любивший Анфису, не мог не знать о ночных встречах Косаговского с дочерью посадника. А зная это, он должен был догадаться и о том, что они полюбили друг друга. Так недавние закадычные друзья стали соперниками в любви.
Но Косаговского это почти не беспокоило. Он принес в Ново-Китеж свою новую, очищенную от былых предрассудков мораль, а потому и не допускал существования такого бытового анахронизма, как ревность. Но вместе с тем Косаговский относился к Истоме особенно бережно, как к больному ребенку, стараясь не упоминать при нем имени Анфисы.
На озеро упал откуда-то сверху глухой надтреснутый гул. Это на Святодуховой горе, в скитах, били в клепала, ясеневые доски, заменявшие колокола. Истома вздрогнул и прошептал ненавидяще:
— О, мнишеский[1]) род презлый, лукавства и лютости исполненный. Ложные учителя!
— За что ты не любишь монахов, Истома? — спросил Косаговский, которого начало тяготить холодное молчание.
— А за што их любить? — ответил, помолчав, Истома. — Зудят у меня руки на купецкие да посадничьего загривки! Довелись случай, сам сброшу со Смердьей башни Ждана Муравья.
И столько палящей ненависти к Муравью было в этих последних словах, что Косаговский невольно удивился. Сам он ненавидел вообще весь правящий ново-китежский класс, но никогда не переключал классовую ненависть в злобу к одному какому-нибудь человеку.
— Зело мне омерзло здеся! — продолжал с тоской Истома.
— Потерпи немного, — сказал Косаговский, — скоро в мир уйдешь с нами. Там другая жизнь, вольная, легкая.
Истома не ответил на это. Сильными уларами весел разогнал он лодку, и она, шурша днищем о песок, вползла на берег.
От прибрежной пихты отделился человек и подошел к лодке. Это был Птуха.
— Полчаса жду! — сказал он. — Пойдемте, я вас отбуксирую. Без меня здесь фарватеру не найдете.
Они направились в глубь берега, по задам каких-то строений. По пути пришлось неоднократно перелезать через плетни и прясла.
— А вот и Даренкино кружало! — сказал Птуха, указывая на высокую серебрившуюся в темноте новенькими ошкуренными бревнами избу.
В комнате кружала, освещенной вонючими плошками с барсучьим салом, Косаговскому прежде всего в глаза бросился высокий сосновый прилавок, а за ним полки, уставленные деревянными и железными чарками.
В комнате было жарко и душно, так как все окна из предосторожности были изнутри плотно закупорены тряпьем и армяками. Около громадной печи сгрудились участники собрания. Здесь были и ровщики, и солеломы, и прочие «рукодельные люди», все в белой холстине и в лаптях.
На прилавке сидела, разматывая шерсть на мотовиле, сама питейная жонка, Птухина кума Дарья, пышущая здоровьем женщина, с лицом лукавым и умным. Косаговский заметил, как вспыхнули и затлелись любовью глаза Дарьи, лишь только Птуха шагнул через порог.
Перед прилавком, почти рядом с Дарьей, было очищено место для выступающих ораторов. Собрание уже началось. В тот момент, когда вошел Косаговский, говорил бурно и страстно человек с чуть конопатым, лоснящимся от пота лицом, показавшийся летчику знакомым. Он вгляделся пристально и узнал Никифора Клевашного.