1
День начался плохо: у меня украли ботинки. Высокие ботинки со шнуровкой спереди, которые мне сшили в заводской мастерской из папиных заготовок на сапоги. Их утащили прямо из-под гладильной доски, на которой я спала. Я боялась клопов. Они были всюду, только в гладильной доске их не было.
Босиком я опрометью выбежала в коридор, как будто там сидел и дожидался меня вор с моими ботинками под мышкой. Дверь на лестницу стояла открытой. На замки у нас вообще ничего не запиралось.
В это время зазвонил телефон. Звонил мой папа. Я еле слышала его. Можно было подумать, что он говорит не с завода в Лихове, а по крайней мере из Москвы. Хотя он надрывался изо всех сил.
— Лелька! — орал мой папа. — Ты там с босяками спуталась, в комсомол записалась...
— Ну и что? — крикнула я, воспользовавшись перерывом.
— А то, что придут белые, тебя пороть будут...
— Белые не придут, дудки! — кричала я в трубку.
— Тогда я сам тебя выпорю! — донеслось до меня из какой-то дальней дали вперемежку с продуванием трубки.
— Накося выкуси! — Я покрутила ручку телефона: дзинь, дзинь, дзинь!.. Папа был отключен вместе с Лиховом и всем, что там, позади: беленьким домиком на краю поселка, слониками на комоде и резедой в палисаднике, со старинным граммофоном — «Танго любви», «Пупсик» — и томиком Лермонтова на этажерке — «Печальный демон, дух изгнанья...». Подумаешь! Я сама теперь дух изгнанья!
Все-таки я страшно расстроилась. Не из-за разговора. Плевать я хотела на все Лихово. Из-за ботинок. Теперь я буду ходить босиком. Правда, многие наши девчата ходят босиком — не зима. Но ботинки меня украшали. Единственное платье, которое у меня было, расползалось по всем швам. Платочек, когда-то красный, выцвел на солнце. В ботинках мне было жарко, но я терпела.
Недавно в «Красной газете» появилась карикатура: с одной стороны была изображена размалеванная и разряженная нэпманская девица, с другой — комсомолка, нечесаная, в потертой кожаной куртке. Внизу — надпись: «На одной жениться нельзя, на другой — невозможно!»
Это была совершенная клевета. Мы одевались очень аккуратно. И свои старые ситцевые платьишки даже крахмалили, не жалея картошки на крахмал.
Из ванной вышла Наташка с полотенцем через плечо.
— Кто звонил? — спросила она лениво.
— У меня украли ботинки, — объявила я.
— Что же, тебе телефонировал вор? — Она сощурила свои красивые зеленые глаза. Это она тренировалась. Так она будет щуриться, когда станет женой советского дипломата. Семка Шапшай вбил ей в голову, что она выйдет замуж за дипломата и даже консула. Начитался не то Гамсуна, не то Ибсена: «Консул Бервик» и все такое. Нашел, кого читать в наше время!
— «Что такое любовь? Ветерок, шелестящий в розах...» Семка шпарил наизусть страницы по три прозы. Консула он прочил Наташке, а про ветерок читал мне.
Впрочем, все это было не так просто с Семкой. Было время, когда я охотно сидела с ним на Университетской горке под акацией. И он читал мне стихи. Это были его собственные переводы с французского. Он читал сначала по-французски. Я не знала французского языка, но мне нравилось протяжное звучание этих стихов, убаюкивающее и многозначительное. Потом Сема переводил:
В бесконечной тоске беспредельной равнины
Снег, меняясь, блестит, словно гребень волны.
Это небо из меди, без всякого света.
Можно думать, что видишь рожденье луны.
Все-таки что-то меня смущало.
— А ведь это, пожалуй, отрыжка, — с сомнением заметила я.
— Какая отрыжка? — удивился Сема.
— Что значит «какая»? Отрыжка декаданса.
Я сама писала стихи и знала, что к чему .
— Это не отрыжка, — раздраженно ответил Сема, — это сам декаданс.
Я насторожилась. Красивые стихи, безусловно, отвлекали мои мысли от борьбы и, может быть, даже меня размагничивали.
Это было страшное слово! Безобидный корень «магнит» в нем начисто улетучился, и оно звучало как отлучение от всего, что составляло смысл моей жизни.
А про Володю Гурко из райкома Семка говорил, что он узкий, как футляр от флейты. И что у него нет кругозора.
Окончательный наш разрыв с Семкой произошел из-за нэпа. Семка утверждал, что мы идем назад к капитализму и что это закономерно. А когда я ему разъясняла, зачем нам нэп и что это временно, Семка смеялся и говорил, что я тоже футляр.
И мы разругались. А потом он вдруг сделался анархистом...
Услышав, что у меня украли ботинки, Гришка Химик, который торгует сахарином, приоткрыл дверь своей комнаты:
— Подумаешь, у нее ботинки украли! Событие! У людей больше забрали.
— Молчи, зануда! — сказала Наташка, сохраняя невозмутимый вид жены консула, и захлопнула Гришкину дверь, едва не прищемив ему нос.
Через перегородку было слышно, как Гришка ругнулся и сразу же сел за рояль и начал играть «Молитву Девы». Это он себя так успокаивал.
— Слушай, а откуда мог взяться вор в нашем обществе? — спросила я Наташку, пораженная этой мыслью. — Ведь у нас обрублены все корни преступности...
— Родимое пятно, — отрезала Наташка и милостиво добавила: — Можешь носить мои деревяшки.
Я радостно побежала в комнату. У Наташки были маленькие, не по росту, ноги. Деревяшки пришлись мне как раз. Они считались «криком моды». Девчата с особым шиком пристукивали ими по тротуару. Поэтому они назывались еще «лапцым-дрицым». Когда стояла жара, деревяшки не стучали, а оставляли на асфальте мягкий, вмятый след. Если ремешки, на которых держалась деревянная подошва, обрывались, то деревяшки складывались «бутербродиком» и засовывались в портфель, а мы продолжали путь босиком.