Чудеса лучше всего слышны после заката – в темноте они далеко разносятся.
В этом смысле чудеса похожи на радиоволны. Мало кто понимает, что у обычной радиоволны и сверхъестественного чуда много общего. Предоставленные самим себе, радиоволны слышны на расстоянии в сорок-пятьдесят миль, не больше. Удаляясь от своего источника, они путешествуют строго по прямой и, поскольку Земля круглая, очень быстро расстаются с ее поверхностью и устремляются прямо к звездам. Разве все мы не поступили бы так же, получи мы такую возможность? Как жаль, что радиоволны и чудеса невидимы: только представьте, что за дивное получилось бы зрелище, если бы по всему миру протянулись прямые, ровные ленты чудес и звука!
Впрочем, не все радиоволны и чудеса ускользают никем не услышанные. Некоторые отскакивают от нижних слоев ионосферы: очень кстати колеблющиеся там в полной гармонии свободные электроны отталкивают их обратно на Землю под новыми углами. Таким образом, сигнал может вылететь из Росарито или Ногалеса, стукнуться головой об ионосферу, тут же оказаться в Хьюстоне или Денвере и вдобавок остаться таким же сильным. А если радиовещание ведется после заката? Многие вещи в этой жизни работают лучше в отсутствие назойливого внимания Солнца, и этот процесс из их числа. Ночью радиоволны и чудеса могут столько раз скакать вверх-вниз, что в некоторых непредвиденных случаях достигают радиоприемников и святых, которые находятся в тысячах миль от источников собственно радиоволн и чудес. Таким образом, случившееся в крошечном Бичо Раро[1] маленькое чудо может разноситься аж до Филадельфии, и наоборот. Что это – наука? Религия? Даже ученым и святым нелегко вычленить разницу между этими двумя понятиями. Пожалуй, это неважно. Если вы сажаете невидимые семена, то навряд ли ожидаете, что все вокруг одинаково представляют себе невидимые всходы. Намного проще просто признать, что они мирно растут.
В ночь, когда начинается наша история, и святой, и естествоиспытатель прислушивались к чудесам.
Тьма стояла хоть глаз выколи, так темно бывает лишь в пустыне, а трое кузенов Сория собрались все вместе в кузове грузовичка. Высоко над ними более крупные звезды выпихивали звездочки поменьше из их небесного дома, проще говоря, сыпались очаровательным дождем уже около часа. Чуть пониже небо чернело непроглядным мраком до самых зарослей кустов и колючек, покрывавших долину.
Тишину нарушали только отзвуки радио и чудес.
Грузовичок стоял, припаркованный посреди моря кустарников, в нескольких милях от ближайшего городка. Зрелище он из себя представлял не ахти какое – всего-навсего полинялый красный «Додж» 1958 года выпуска, хотя вид машинка имела довольно оптимистичный. Один задний габаритный огонь треснул. Правая передняя шина вечно была накачана меньше левой. На пассажирском сиденье темнело пятно, неизменно пахнущее вишневой колой. На зеркале заднего вида висела маленькая деревянная алебрихе[2], полускунс-полукойот. На грузовичке стояли номерные знаки Мичигана, хотя находился он вовсе не в Мичигане.
Играло радио. Только не в кабине, а в кузове – зеленовато-голубой приемник «Моторола», взятый с кухонного стола Антонии Сория. Приемник был настроен на радиостанцию кузенов Сория: не ту, что им хотелось бы послушать, а ту, что они создали. Грузовичок служил им радиовещательной студией на колесах.
«Им, они». На самом деле грузовик принадлежал Беатрис Сория, и это была радиостанция Беатрис Сория. Это история про всех членов семьи Сория, но в большей степени про Беатрис. Пусть не ее голос летел по АМ-радиоволнам, зато именно ее мятущееся и неутомимое сердце приводило их в движение. Другие люди выражают чувства с помощью слез и улыбок, а у Беатрис для этих целей имелся напичканный радиопередатчиками грузовичок в пустыне Колорадо. Если Беатрис случалось порезаться, акустические колонки в грузовичке истекали кровью.
– …если вы устали от песенок, которые поют только ради дрыганья, – пообещал между тем диджей, – вы найдете нас сразу после заката, но до восхода.
Голос принадлежал самому юному из кузенов, Хоакину. Шестнадцатилетний Хоакин полагал себя взрослым и серьезным и предпочитал, чтобы остальные воспринимали его всерьез. Миловидный и чисто выбритый, он прижимал наушники к одному уху, дабы не испортить прическу – высоченный «помпадур», как у Элвиса. Два электрических фонарика освещали его золотистым светом, точно очень маленькие сценические прожекторы, а всё прочее тонуло в фиолетовом, синем и черном. Хоакин носил ту же рубашку, в которой ходил последние пару месяцев: красный экземпляр в гавайском стиле с коротким рукавом; ворот рубахи был поднят.
В единственном фильме, который Хоакину удалось посмотреть в 1961 году, один герой носил рубашку именно так, и молодой человек поклялся воссоздать тот образ на самом себе. У его ног выстроился целый лес бутылок из-под газировки, наполненных водой. Хоакин до дрожи боялся обезвоживания и, чтобы справиться с этой фобией, постоянно носил с собой запас воды на несколько дней.
С наступлением темноты Хоакин Сория становился другим человеком. В колесившей по пустыне передвижной радиостанции он называл себя Дьябло Дьябло. И мать, и бабушка Хоакина были бы глубоко шокированы, узнай они об этом диджейском псевдониме, потому-то на него и пал выбор. Вообще-то, подобная смелость немного шокировала самого Хоакина. Чувство близкой опасности приятно щекотало нервы всякий раз, когда он произносил эти два слова, ибо в душе его жило суеверное убеждение, что дьявол и впрямь может явиться, если в третий раз прошептать «дьябло».