Парижские яблони имеют идиотскую привычку расцветать в конце феврале. А потом красота эта гибнет с мартовскими заморозками.
Стоял февраль, жара, как в мае, вся паперть средневековой церковки Сен-Реми была покрыта осыпавшимся яблоневым цветом. Мы с Виктором Платоновичем вольготно расселись за столиком на тротуаре возле кафе «Всё к лучшему» (как мы сразу, переведя на русский, стали называть кафе “Tout va mieux”), напротив магазинчика женского белья «Сапёрлипопет».
Позлословив о яблонях, степенно допили пиво и попросили беби-виски. Разговор пошёл о суете сует.
Недавно в газетах напечатали постановление Президиума Верховного Совета о лишении В.П. Некрасова советского гражданства, «за деятельность, несовместимую с высоким званием гражданина СССР». По тем временам, в самом начале восьмидесятых, новость была лестной – так поступали с диссидентами, с выдворенными писателями и просто хорошими людьми. Но В.П. был слегка уязвлён: чего это вдруг, через столько лет после изгнания из Киева, про него вспомнили, решили лягнуть, вроде как прикончить.
– Ты знаешь, Витька, как мы на фронте говорили?
– Знаю, знаю! – поспешно ответил я, опасаясь фронтовых воспоминаний. – Всё на свете, кроме шила и гвоздя?!
– Ну! – довольно хмыкнул В.П.
Это выражение было в большом ходу после войны, и я множество раз слышал его от Некрасова. Иногда оно вспоминалось между делом, но чаще произносилось со всем пылом писательской души…
Через пару недель после разговора о яблонях Некрасов позвал меня зайти. Благо все жили в одном доме: мама и он на седьмом, а мы на втором этаже.
– Свой герб рисую. Посмотри, почти готов!
Вздыбившиеся грифон и лев с пламенными языками поддерживали с двух сторон геральдический щит с устремлённой ввысь фигой, как бы романтическим отображением допотопного лозунга «Но пасаран!». Над щитом, в лучах стилизованной короны, и под ним, внутри виньетки-вымпела, был начертан славный девиз «Мы е*али всё на свете, кроме шила и гвоздя!». Один из лучей короны целомудренно прикрывал в глаголе букву «б».
Я одобрил, а польщённый автор посетовал, что нельзя присобачить назидательное продолжение этой лихой сентенции – «Шило острое, кривое, а гвоздя е*ать нельзя!» – слишком многословно, дескать, композиция нарушается.
Рамочка с гербом была установлена на видном месте в гостиной, как бы уведомляя о нешуточных замашках хозяина дома. Тонкие натуры заинтригованно поёживались…
Сейчас герб висит у меня в кабинете. Бывает, глянешь на него и испытываешь смутную весёлость.
Но заветное выражение уже никто не произнесёт, потеряло оно убедительность, устарело, прямо скажем. Всё на свете! Кому сейчас по плечу столь обширная программа!
Вот в устах Некрасова от этого изречения веяло вольнодумством и некоей реликтовой мужественностью. И напоминало оно то вопль вцепившегося в ванты флибустьера, то истовое бормотание тамплиера-крестоносца у стен Иерусалима…
Приятно было слушать…
Августовским утром 1974 года перед домом № 15 в киевском Пассаже возник тихий переполох. Мы с Виктором Платоновичем отправлялись в Москву, не надолго и по делам. У подъезда неизвестно почему беспокоилась маленькая гурьба провожающих. Хотя мои мама и жена Мила были взволнованы лишь в самую меру, а сын Вадик вообще веселился. Отъезжающие покуривали, сохраняя достойное спокойствие.
Агенты наружного наблюдения стояли чуть в сторонке, никоим образом не стесняясь. Заинтересовал их, надо полагать, непомерной величины многопудовый кожаный чемодан, который мне предстояло переть на себе в столицу.
Чемодан был забит десятками толстых, перевязанных бечёвками тетрадей в синих обложках. На каждой тетради чернилами, красивым почерком был выведен год, начиная с конца прошлого века.
Это были дневники Софьи Николаевны Мотовиловой, тётки Некрасова.
Он очень дорожил этими дневниками, прошедшими через годы войн, пертурбаций, страха репрессий. Мол, представляете, каждый год тетя Соня ежедневно – понимаете, ежедневно! – с начала века вела записи. Что произошло в семье, что сказал Вика, что она ответила Зине (её сестре, матери Некрасова), кому написала письмо, что почём купила на рынке, что читала, где брала справку, кто приходил в гости. Некрасов любил повторять чью-то фразу о том, что самое ценное для историка не записи о происшедшей революции, а сколько в это время стоил хлеб. И именно таким мелочам в дневниках отводилось немалое место.
Тётя Соня полжизни провела в эмиграции, знала как облупленных всех меньшевиков, эсеров и большевиков. Перед самой революцией переехала со всей семьёй в Киев, работала в библиотеке, переписывалась со старыми знакомыми – эмигрантами и политкаторжанами – и писала мемуары. Славилась скверным характером. Своего племянника Вику держала в чёрном теле, а с сестрой Зиной обращалась сурово…
Лет десять назад было решено зайти в гости к тёте Соне, чтобы вместе погулять по Киеву. Жила тётя в коммунальной квартире где-то в районе улицы Горького, если не ошибаюсь. Оставив Зинаиду Николаевну на скамеечке возле дома, мы с В.П. храбро преодолели совершенно непотребно воняющую котами лестницу.