«Вот он, — подумал Степанов. — Наверняка это он. И в прошлом, и в позапрошлом году он проводил свою стаю уже под вечер, когда основной пролет кончался и только изредка в серо-прозрачном арктическом небе со свистом проносились глупые, но быстрые шилохвости.
Все стаи пролетали низко над тундрой, а он вел гусей, построенных танковым, парадным ромбом, высоко над буграми, которые ограждают море; в недолгих полярных сумерках эти бугры всегда кажутся мне спинами громадных, неповоротливых зверей, упавших перед ледяной водой на передние лапы после тяжелого перехода по мокрому, глубокому, крупитчатому голубому снегу. Если я увижу в бинокль кольцо на его правой лапе, значит, это он. Ей-богу, он. И крылья у него разные. Один подкрылок черный, а другой белый, словно поседевший. Хорошо, что он летит по солнцу, — мне видны и кольцо на правой лапе, и седина на подкрылке. До чего хитер, сукин сын, а! Не поворачивает на «профиля»[1], как остальные, а, наоборот, поднимает своих гусей высоко в небо, отваливая еще ближе к морю, к непроходимым глыбам серого льда, выброшенного на берег».
«Все-таки до чего он нескладен, — подумал вожак гусиного косяка. — Ему кажется, что я не вижу его. Он не понимает, что солнце отражается в стеклах бинокля. Этот острый, быстрый голубой лучик сигнализирует мне о тревоге. Как красив этот отраженный луч солнца… А этот охотник? Он выглядит смешно и жалко, как можно жить без крыльев?
Сверху он особенно беззащитен: маленький, придавленный небом, толстый… Он и бегать-то не может толком. Впрочем, как можно бегать на таких длинных палках, да еще если нет красных упругих перепонок между пальцами, а ногти, вместо того чтобы радоваться их остроте и силе, обстрижены? Хотя тот парень, который ломал мне крылья, вытаскивая из сетей возле Леесдама, обкусывал свои ногти зубами.
Сначала я не обратил внимания на это — какое там, не до жиру, быть бы живу! Я заметил это, когда он надел мне кольцо на лапу и бросил меня в небо, а я упал, потому что он повредил мне крыло. Я заметил, как тот парень быстро и опасливо кусал ногти, гоняя меня по лугу.
Я проиграл ему, я ведь знал про охотников лишь понаслышке — от вожака нашей стаи Красивого и от его помощника, которого звали Шептуном, потому что он обычно говорил очень тихим голосом. Он привык молчать, когда летал в разведку — посмотреть, где можно устроить нас на ночлег, а в разведку надо летать очень тихо, ластясь к земле в серых сумерках, присматриваясь и к огням, и к чрезмерной темноте.
Люди обычно курят в кустах, дожидаясь нас, или же, наиболее опытные и выдержанные — истинные охотники, в ямах, замаскированных валежником или камышом. И то, и другое заметно нам в равной мере: и огонек сигареты, и черное пятно на темно-коричневой земле. Я проиграл тому парню в Леесдаме, потому что слишком надеялся на свои силы и относился к этим бескрылым свысока. Я стал относиться к ним иначе, когда понял, что такое самолет. Я ведь не понимал сначала, что самолет — это творение их рук, я наивно полагал, что самолет — это прирученная ими птица…
А тогда ведь мне было всего четыре месяца, и до этого я жил на Земле Франца Иосифа, и по ночам мама рассказывала мне удивительные истории про Африку и про Черное море, куда мы полетим осенью, и гладила мою голову, и чесала спину своим красивым нежным крылом, а я заходился от смеха из-за щекотки, а наш вожак Красивый даже не выговаривал маме — вообще-то нам запрещено громко смеяться и болтать на летних гнездовьях, чтобы не привлекать постороннего внимания. Он не выговаривал маме не потому, что все птенцы, тем не менее, кричат и смеются, несмотря на запрет, а, как утверждал наш сосед по гнездовью Тельняшка (у него были черно-белые полосы на груди, и поэтому ему дали такое прозвище), потому, что Красивый давно влюблен в маму, еще со времени весеннего перелета, когда погиб мой отец.
Я слышал, как Красивый однажды утешал маму. Он говорил ей, что папа сам виноват в гибели, что людей надо уважать: нельзя понять того, кого не уважаешь… «А твой муж, — продолжал Красивый, — всегда отличался высокомерием и зазнайством. Прости меня, быть может, я говорю слишком жестоко, но мне нельзя говорить иначе — птицы перестанут верить, если я буду подыскивать выражения, вместо того чтобы обнажать существо вопроса. Ты улыбаешься? Я говорю языком служебных совещаний? Что делать! Люди берут у нас все связанное с полетом, мы же пользуемся их манерой общаться друг с другом в быту. Твой муж считал, что он умнее охотников, быстрее их и сильнее. И люди, и птицы гибнут от зазнайства — это истина. И твой муж погиб». Мама сказала вожаку (она думала, что я спал, а я не спал и все слышал): «Но ведь ты хотел его гибели».
Красивый долго молчал, а потом ответил: «Может быть. Но этого хотел я, лично я, Красивый. Этого не хотел вожак, которого называют Красивым. Разве ты не помнишь, как я собирал всех на инструктаж перед последним перелетом? Помнишь? А твой муж делал вид, что спит, потому что он слышал мой инструктаж уже пять раз. Верно.
Раньше он слушал меня — и был жив. А потом его прозвали Стремительным, и он решил, что может заменить меня… Разве нет? Я не хотел его гибели, Маленькая, потому что я вожак и я отвечаю за всех вас в стае. Разве я для кого-нибудь среди наших Красивый? Так, старая кличка — всего лишь. Перья на левом крыле повыбиты, три дробины в кишечнике, который болит, когда меняется погода. Старая развалина, а не Красивый». — «Не говори глупостей, — сказала тогда мама, — ты же знаешь, что это неправда».