Федор Ксенофонтович оказался единственным пассажиром в купе, поэтому можно было сидеть в сумерках, не зажигая света, и с грустным наслаждением ощущать свое одиночество. Устремив глаза в открытое окно, дышавшее упругой свежестью, он устало смотрел, как уплывал в белую ночь Ленинград, бледно мерцая электрическими огнями. Не хотелось даже пошевелить руками, чтобы расслабить пояс на гимнастерке, словно из боязни всколыхнуть теснивший грудь холодок, уже начавший постепенно таять.
Каждый раз, как только надо было куда-то уезжать, оставляя семью, генерал-майор Чумаков испытывал гнетущее чувство тоски и тревоги. А военная служба — это частые расставания, и порой на долгое время. Никак не привыкнуть к ним, не научить свое сердце безмятежности, хотя позади уже много дорог, на висках немало серебра, а на малиновых петлицах золото первых генеральских звезд.
В этот отъезд у Федора Ксенофонтовича был совсем неожиданный повод для грусти и для тревоги, которые тяжестью залегли в сердце и заставляли с горестью размышлять о том, что жизнь негаданно позволяет делать открытия даже там, где их давно не предполагаешь да и не хочешь предполагать.
Ехал Федор Ксенофонтович в Москву в общем-то по обычному для военного человека делу — за назначением на новую должность. И хотя перемена места службы, места жительства всегда волнует и доставляет немало хлопот, связанных с предстоящим переездом семьи, но на сей раз, как никогда раньше, генерал Чумаков покидал жену и дочь с неспокойной душой.
Чуть больше года назад, когда Федор Ксенофонтович вернулся с финского фронта, они с Ольгой Васильевной торжественно отметили двадцатилетие своего супружества и шестнадцатилетие дочери Ирины. Несмотря на годы, Ольга не отпускает его сердце на покой: одним взглядом, одной улыбкой словно заново раздувает в нем юношеский жар скрытой за сдержанностью характера любви к ней. Эта любовь, как временами казалось Федору Ксенофонтовичу, размывает в нем волю и способность отдавать главные силы службе, гасит желания, которые, возможно, и являются подлинным мерилом глубины его сердца, устремлений ума и совести.
Познакомились они с Ольгой еще в двадцатом, когда он, Федя Чумаков, лихой кавалерист, приехал с Южного фронта в Москву в военную академию для прохождения ускоренного курса обучения. Однажды явился, как было приказано старостой группы, домой к профессору военной истории Нилу Игнатовичу Романову, чтобы взять в его библиотеке учебные пособия. Но профессора дома не оказалось, зато встретил там юную его племянницу Олю, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринужденный разговор с такой милой веселостью, что с того необыкновенного дня и плавится в сладкой боли потрясенное солдатское сердце… Долго не мог поверить в свое счастье, не мог постигнуть, как это он, бывший сельский парень, взял в жены такую красивую девушку.
Прошло время, перебродил хмель молодости, житейская обыденность притушила восторженные порывы, но любовь осталась нерастраченной; прижилось в их семье тихое счастье, наполненное заботами друг о друге и об Ирине — славной девчушке, а сейчас уже девушке, которая сумела повторить и как-то по-особому, с уклоном в чумаковскую породу, дерзко утончить в своем облике красоту матери.
Только сейчас простился с ними на перроне, еще будто слышались их нежные и такие милые, родные голоса. Но почему же томит эта смутная тревога?..
В первые годы после того, как они поженились, он испытывал ту неуемную восторженность, когда, казалось, невозможно было терпеть разлуку. Всегда возвращался из командировки или с работы домой, будто на крыльях летел, и задыхался от счастья близкой встречи. Ему льстило, что, куда бы ни забрасывала его судьба — в самый отдаленный гарнизон или опять в столицу, в академию, — ни одна из жен сослуживцев или однокашников по учебе не могла соперничать привлекательностью с Ольгой. Но это иногда и пугало: ведь знал, что среди мужского племени есть злые бесы, не терпящие чужого счастья и не ведающие запретных порогов. И не только знал, а не раз наблюдал, как на праздничных вечерах или в библиотеках (Ольга Васильевна окончила библиотечный институт) вокруг его жены увивались гарнизонные хлюсты. А случалось, и весьма солидные люди… Но не было у него повода ревновать жену. Он, познавший жизнь со многих сторон, будто умел видеть и слышать сердцем. Ольга всем своим поведением являла олицетворение верности. Всегда ощущал ее ласкающие взгляды, будто осыпавшие искрами его душу, понимал ее мимолетную улыбку на подвижных губах…
Нет, никогда не имел он оснований упрекать в чем-либо жену. Однако временами досадовал на ее, может, неосознанное, безвинное, но все-таки кокетство. Старался не обращать внимания на то, что Ольга постоянно помнила о своей привлекательности, что глаза ее всегда искали зеркало. Но раздражался, когда на людях жена нет-нет да и сверкнет по сторонам темно-синими тревожащими глазами или поведет ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищенный взгляд или заметит, что вокруг нет женщин краше и наряднее ее, сразу будто светлеет лицом, оживляется, делается еще внимательнее к мужу, еще приветливее, то и дело беспричинно обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нем поднимается вихрь протеста: ему вдруг начинает казаться, что в поведении Ольги все напускное и манерное, даже это любовное внимание к нему. Иногда он не сдерживался и попрекал ее, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости; казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала Ольгу. А дома потом насмешливо выговаривала ему, что он лишен рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство и своей красотой нести добрым душам радость, а завистливым — огорчения.