Ростов Д. 1 ноября 1919.
Два с лишним года тому назад, когда в Петрограде в конце февраля пальба на улицах возвестила конец старой России, во мне зародилась непреодолимая потребность вспомнить лучшие дни пережитого прошлого, чтобы в этих воспоминаниях найти точку опоры для веры в лучшее будущее России. Тогда я вспомнил светлые радостные картины моего детства. С тех пор во мне периодически возрождается потребность вспоминать-т. е. не просто воспроизводить пережитое, а вдумываться в его смысл. В минуту, когда старая Россия умирает, а новая нарождается на ее место, понятно это желание отделить непреходящее, неумирающее от смертного в этой быстро уносящейся действительности. К воспоминаниям предрасполагают и внешние условия жизни в революционную эпоху.
Человеку вообще свойственно вспоминать, когда он стоит лицом к лицу со смертью; говорят, что умирающие вспоминают в несколько минуть всю свою жизнь; это воспоминание для них — и воскрешение прожитой жизни, и суд совести над нею. Когда два года тому назад я начал писать воспоминания под аккомпанемент пулемета, трещавшего над крышей моей гостиницы, мне казалось, что в положении умирающего находится вся Россия. — [5] Теперь, наоборот, я возобновляю прерванную нить воспоминаний в минуту, когда самая острая опасность уже миновала. Предстоящие трудности велики, чаша страданий еще не испита до дна, и однако грядущее возрождение России уже достоверно. Но интерес к прошлому вызывается все тем же мотивом, все той же яркой интуицией смены жизни и смерти. Тогда среди начавшегося вихря разрушения передо мною встал тревожный вопрос, — что не умрет, что уцелеет в России.
Теперь, в изменившейся исторической обстановке, изменилась не сущность вопроса, а только способ его постановки. Разрушение уже совершившийся факт, и мы спрашиваем себя, что оживет из разрушенного, какая жизнь возродится из развалин.
I. Начало школьного возраста. Гимназия Креймана.
Осенью 1874 года мой старший брат Сергей и я поступили в третий класс московской частной гимназии Фр. Ив. Креймана. Ему было в то время двенадцать, а мне — одиннадцать лет, и наше поступление в школу было первым нашим выходом из детской.
Начало школьного возраста для ребенка есть первое его соприкосновение с общественной жизнью. До школы вся жизнь его протекает в частном домашнем кругу, где он носит домашнее уменьшительное имя. Переход в школьную среду, где это дорогое интимное имя вдруг забывается и заменяется официальным наименованием по фамилии — не из легких для мальчика. Помнится, когда вместо привычных имен «Сережа и Женя», нас называли «Трубецкой I и Трубецкой II», а иногда и с прибавкой «князь», — меня обдавало каким-то холодом. Иногда, впрочем, это ощущение холода сменялось чувством гордости, потому что величание по фамилии напоминало мне, одиннадцатилетнему, что я [6] уже большой, но в общем все-таки было жутко. Жутко было и от соприкосновения со школьной дисциплиной.
До вступления в школу не было существа на свете, перед которым я не чувствовал бы себя в праве развалиться или облокотиться на стол обеими руками. А тут, вдруг, это, казалось мне, неестественное вытягивание в струнку перед директором и перед каждым учителем, который ко мне обратится! — Непонятной, невразумительной показалась на первых порах и мысль о коллективной ответственности. Как это, вдруг, я буду страдать за чужую шалость. Когда наш класс был как-то раз «оставлен без отпуска», т. е. задержан на несколько часов в гимназии за какую-то шалость, я был серьезно обижен и пытался отпроситься домой, ссылаясь на то, что мы с братом в этот день «приглашены на вечер к знакомым». Когда товарищи вознегодовали, а инспектор укоризненно сказал: «школа — не частный дом, Трубецкой», мне стало стыдно чуть не до слез, и я просил инспектора, чтобы меня одного наказали, а весь класс отпустили, что вызвало насмешки.