— Но я же вам говорю: никто этому не поверит.
— А вы все-таки расскажите.
— С удовольствием. Но только позвольте прежде заверить вас, что рассказ мой правдив до мелочей, каким бы неправдоподобным он ни казался. Не удивятся ему разве что художники, особенно старики — они-то знали ту эпоху буйных шаржей[1], эпоху, когда дух бесшабашных проказ был так силен, что даже при серьезных обстоятельствах мы не в состоянии были от него отказаться.
И старый художник сел на стул верхом.
Разговор происходил в ресторанном зале гостиницы Барбизона.
— Итак, — начал он свой рассказ, — мы обедали в тот вечер у бедняги Сорьеля, ныне покойного; он был самый безрассудный из нас. Обедали втроем: Сорьель, я и, если не ошибаюсь, Ле Пуатвен[2]. Я говорю, как вы понимаете, об Эжене Ле Пуатвене, маринисте, также покойном, а не о пейзажисте, который жив-здоров и чей талант находится в расцвете.
Сказать, что мы обедали у Сорьеля, это все равно, что сказать: мы сильно выпили. Только Ле Пуатвен сохранял рассудок, несколько затуманенный, правда, но еще довольно ясный. Мы были молоды тогда... Расположившись на коврах в комнатушке при мастерской, мы говорили о самых разных вещах. Сорьель лежал на спине, задрав ноги на стул, и рассуждал о битвах, описывал мундиры Империи, потом вскочил, вытащил из большого шкафа с бутафорскими принадлежностями полную гусарскую форму и облачился в нее. Затем он потребовал, чтобы Ле Пуатвен нарядился гренадером. Ле Пуатвен не соглашался, — мы схватили его и, раздев, всунули в мундир необъятных размеров, в котором он сразу утонул.
Я оделся кирасиром. Сорьель заставил нас выполнить какой-то сложный маневр. И вдруг воскликнул:
— Раз уж мы стали на этот вечер солдатами, так давайте и пить как солдаты!
Пунш был подожжен и тут же выпит; над чашей с ромом вновь вспыхнуло пламя. Мы во всю мочь распевали старинные песни, которые пели в былые времена ветераны великой армии.
Внезапно Ле Пуатвен, еще сохранявший некоторую власть над собой, сделал нам знак замолчать; несколько секунд было тихо; понизив голос, он проговорил:
— Я уверен, что кто-то ходил сейчас по мастерской.
Сорьель кое-как поднялся на ноги и, крикнув: «Вор! Какая удача!» — ни с того ни с сего затянул Марсельезу:
Кинувшись к щиту с оружием, он стал передавать нам то, что соответствовало нашим мундирам. Я получил нечто вроде мушкета и саблю; Ле Пуатвен — громаднейшее ружье со штыком, а Сорьель, не найдя ничего подходящего, завладел седельным пистолетом; сунув его за пояс, он схватил еще абордажный топор и тут же начал потрясать им. Затем со всяческими предосторожностями он отворил дверь в мастерскую, и армия вступила на подозрительную территорию.
Когда мы оказались на середине просторного помещения, заставленного огромными холстами, мебелью, удивительными и непонятными предметами, Сорьель провозгласил:
— Назначаю себя генералом. Устроим военный совет. Ты, отряд кирасиров, отрежешь противнику путь к отступлению, иначе говоря, закроешь дверь на ключ. А ты, отряд гренадеров, будешь сопровождать меня.
Исполнив поручение, я присоединился к основным войскам, которые проводили осмотр местности.
Когда я был уже возле большой ширмы, за которой они скрылись, оттуда раздался страшный грохот. Со свечою в руке я ринулся в атаку. Оказалось, Ле Пуатвен только что проткнул штыком грудь какого-то манекена, а Сорьель ударом топора снес ему голову. Ошибка тут же разъяснилась, и генерал скомандовал:
— Впредь будем осмотрительней!
Операция продолжалась.
Минут двадцать, не меньше, мы понапрасну переворачивали вверх дном мастерскую, как вдруг Ле Пуатвену пришло в голову открыть объемистый стенной шкаф. В шкафу было темно и просторно; я протянул в глубь руку со свечой и, ошеломленный, подался назад; в шкафу стоял человек, живой человек, и смотрел на меня.
Я мигом запер шкаф, дважды повернув ключ в замке, и тотчас был вновь созван военный совет.
Мнения разошлись. Сорьель желал выкурить вора из укрытия, подпалив шкаф, Ле Пуатвен советовал взять его измором. Я предлагал попросту взорвать шкаф порохом.
Победило мнение Ле Пуатвена; он остался со своим огромным ружьем караулить пленника, а мы пошли за остатками пунша и трубками; потом расположились перед запертым шкафом и стали пить за нашего пленника.
Прошло с полчаса, и Сорьель не выдержал:
— А мне все-таки хочется посмотреть на него вблизи. Что, если мы захватим его силой?
Я крикнул «браво!», каждый бросился к своему оружию; шкаф открыли, и Сорьель, взведя курок незаряженного пистолета, первым устремился вперед.
Дико крича, мы рванулись за ним. Здесь, во мраке, разыгралась чудовищная рукопашная битва; после пятиминутной невообразимой свалки мы выволокли на свет грабителя, старого грязного оборванца с седыми космами.
Грабителя тут же связали по рукам и ногам и усадили в кресло. Он не проронил ни слова.
И тут Сорьель провозгласил с торжественностью, иногда свойственной пьяному человеку:
— Этого мерзавца нужно судить!
Я был так пьян, что его предложение показалось мне совершенно естественным.
Ле Пуатвену было поручено представлять защиту, мне — поддерживать обвинение.