Четырехликий не появлял себя ночью. Токмо случался быть при свете солнца, как и в день, что предшествовал погибели вологодской.
Максим колол дрова, а Четырехликий держался у ельника, позади.
Не впервые было его явление и никогда еще вреда не наносило.
Не имел Четырехликий формы человеческой или звериной, напоминая отблески солнечных лучей на снежинках ино сосульках. А если приглядеться, то был схож с теми созданиями ангельскими, коих описывал Иезекииль-пророк. Семь или девять окружностей, из них четыре суть подобия ликов человеческих, но с чертами неясными. Остальные, как колеса. И было невнятно, Четырехликий существо единое или же целый сонм чудных тварей.
Когда Максим приносил добычу от промысла лесного, белку или птицу со свернутой головой, Четырехликий, казалось, приближался немного и яснел.
А в те часы, что являлся Четырехликий, начиналось слышаться Максиму, как звенит сам воздух, коим дышишь, словно тот состоит из незримых глазу колокольцев. Из звона рождался Голос. Доносился оный из-под кровли, из-за печки и из кадки, и казалось, говорил на иных дивьих языках. А от Голоса занималось Дрожание, из-за чего весь нехитрый скарб в избенке трепетал трепетанием мелким. Бывало, что и лучина выпадала из светца, а вода в кадушке покрывалась зыбью. Случалось и Касание, словно притрагивались к коже пузыри мыльные. Иногда чудилось приближение теплой, будто женской руки к его шее ино щеке. Поскольку обладало такое Касание приятностью, то Максим страшился дьявольского соблазна.
Однако не торопился Максим изгнать Четырехликого молитвой громкой или крестным знамением. Нечистый он дух или же ангел небесный, это мирскому человеку не ведомо.
Если нечистый, то запросто осатанеет и лютовать начнет. А бороться с бесом лютым только старцу божьему по силам. Келья же Савватия-инока в какой-то сотне шагов отсюда.
Когда вечерело, то будто бы удалялся Четырехликий к жилью старца…
В ночь, что предшествовала погибели вологодской, Максим изрядно замочил бороду в хмельной бузе — той, что снабдили его проезжие молодцы на прошедшей седмице. Верно перепутали с послушником старца Савватия, а Максим отказываться не стал. Келья-то савватиева стояла выше по склону холма и толико зимой была приметна с лесной тропы — по струйке дыма…
Но сон все равно бесспокойный выдался Максиму. Снилось давнее ратоборство против свейских немцев у Наровы, когда нашим воинством начальствовал князь славный Димитрий Хворостинин. Как из дыма пищального вышел воин чужой, огромный будто валун, с мечом двуручным в руках. Идет немчур, людей словно траву косит. И во сне Максим понял, что не быть ему больше в живых — бежать позорно, а остаться гибельно.
Вот вздымается немцев меч и опускается, неотвратимо, как орудие казни. И ломает клинок Максимов словно хворостину.
Во сне боль не почуялась, однако земля ударила в лицо сырой мглой. И запах земляной ощутился. И гнилость досок гробовых. Холодная земля вползала в гроб, как змей, набивалась в рот, в нос, душила, страшила.
Максим напрягся в усилии великом и, да и проснулся…
И даже лежа на лавке, ясно было, что зима пожаловала. Годы все последние приходили морозы еще до Астафия,[1] и только в этом году дали осени еще неделю. Сподручно оказалось, что ставни на ночь запахнул, однако ж плохо, что неплотно. Холод оглаживал изнежившиеся за лето щеки, и изморозь посверкивала на краю меховой ветоши, коей накрывался Максим — там, где на нее падало его дыхание. Наверное, удушье и прочая дрянь оттого снились, что ветошь набивалась ему в рот…
Вода в кадке у дверей закрылась ледяной коркой, пришлось двинуть ее ковшиком, прежде чем испить. Краюха хлеба вовсе закоченела и на вкус одна мерзлая трава чувствовалась. Там, взаправду, хлеба меньше, чем отрубей, лебеды и мякины. В теплое время такой едой можно еще чрево набить, а в студеное — поистратишь остатнюю силу, чтобы ее переварить. Надобно сегодня ловушки раставить, может, какая птица недогадливая попадется на обед.
А дверь не сразу и отворилась, потому как снег обильно примело к порогу. С натужным скрежетом древних петель Максим вышел вон.
Небо было близким и грузным, как «воды небесные». Отчего и тяжесть на лице чувствовалась. Верхушки вековых елей, того и гляди, проткнут одутловатые низкие облака. А над кельей старца почему-то дымка не видно, хотя Савватий, не в пример другим инокам, уважал тепло, а кутаться не любил.
Максим набрал из поленицы дров и стал подниматься к Савватию по склону. Снег не казался студеным, однако наст при каждом шаге корябал босую ступню, за лето привыкшую к травке и мху.
Около иноковой двери замер Максим. Как преставился савватиев послушник, отравившись нечаянно грибным ядом — а в сухое холодное лето и грибы извратились — приходилось нередко пособлять старцу. Отчего ж не порадеть божьему человеку? Но был божий человек изрядно сварлив, неучтив и не шибко гостей привечал. Имел Савватий обыкновение стучать в дверь Максиму своим посохом — не без грохота — и молвить одно, редко два приказных слова, не расщедриваясь на большее. «Дров», «Малинки красной», «Грибов подберезовых». Иногда просто ограничивался окриком «Эй» или «Ну».