1
Откуда-то справа докатывался гул артиллерийской перестрелки. Звуки были тугие и круглые, как рокот уходящей грозы, и еще раньше, чем они долетали до меня, земля содрогалась. Мне временами казалось, что по ней кто-то невероятно огромный лупил чудовищным цепом, и она от этого, мучаясь и вздыхая, вздрагивала.
В лесу притаился наш артиллерийский дивизион. Бойцы отдыхали, по очереди мылись в ленивом илистом ручье. Сквозняки растягивали между кустами нашатырную вонь прелых портянок.
Подвернув под голову руки, я лежал на траве лесной опушки. В зените висело одинокое облачко, белое до рези в глазах. Над ободранным, покореженным лесом чуть слышно вздыхал ветер. Он задевал листву, и она в ответ начинала ему шепотом жаловаться. Но ветер пролетал, и листва недоуменно умолкала, так и не успев высказать своих горестей.
За долгое время выпал редкий час передышки. Я наслаждался покоем, шелковистым холодком травы и бездонной синью неба, чуть-чуть подернутого на западе мутной дымкой.
— Спишь или думаешь?
Я не слышал шагов. Голос прозвучал неожиданно, разорвал цепочку моих мыслей. Не очень охотно я повернулся в его сторону. На пне с божьими коровками сидел командир батареи Осипов, жевал губами длинный травяной стебель, и он, раскачиваясь, упруго подбрасывал остистый короткий колосок.
— Ты чего такой мрачный?
— Да так… Тошно… Все Александровку вижу.
— М-да, такое забудешь не скоро.
Когда мы дней десять назад ворвались в это большое село, еще дымились головешки догоравших пожарищ. На высоких воротах Дома культуры висели трое. Смрадный ветер чуть поворачивал их из стороны в сторону, как бы показывая миру обезображенные удушьем лица. У одного из повешенных узел пришелся за ухом, и оттого он наклонил к плечу голову, словно прислушивался к чему-то, слышному лишь ему одному. Ветер играл светлой прядью волос и приколотым к груди лоскутом бумаги с безграмотной надписью: «Партызан». Листок то трепетал на ветру, пытаясь улететь, то покорно и мертво обвисал на груди казненного.
В нескольких метрах от виселицы на траве запеклись густые мазки бурой крови. Над мертвым человеком, все еще стянутым по рукам и ногам обрывками троса, сидела простоволосая седая женщина, тихо стонала и причитала без слез, ослабев от непосильного горя. По опухшему лицу трупа ползали прилипчивые зеленые мухи, и женщина сгоняла их вялыми взмахами коричневой сморщенной руки…
И вот Осипов, очень впечатлительный, так и не смог отделаться от виденного. Он ходил подавленный, мрачный, иногда вдруг беспричинно закипал злобой и тогда походил на астматика, мучимого удушьем.
На противоположной стороне поляны, подминая сучья, умащивались «катюши». Рядом с облачком появилась «рама»[1].
— Теперь жди гостей… — буркнул Олег и зло выругался.
Под брюхом «рамы» лопнуло несколько шрапнелей, и она, скользя к фронту, бросилась наутек. По ее следу улеглись кудрявые взрывы, белые, как хлопок. И в небе уже висело не одно облачко, а много.
Запыхавшись, прибежал вестовой. Я услышал его шаги и подумал: «За мной», — но мне не хотелось вставать, в теле еще не рассосалась усталость, она прижимала меня к прохладной траве лужайки.
— Разрешите доложить?
— Что там?
— Вас к командиру дивизиона.
И с этой минуты все закружилось, смешалось, все встало с ног на голову.
Наш прорыв на Харьков свернулся. Мы, как улитка в ракушку, спешно оттягивались к исходным позициям. За сутки проделали восьмидесятикилометровый марш и с ходу заняли оборону по длинной заболоченной речушке.
На том берегу, в Николаевке, окопались немцы. На этом берегу в Ново-Николаевке мы спешно закапывались в податливый чернозем, перебрасывались с немцами «визитными карточками» — одиночными снарядами.
Ночью немцы жгли осветительные ракеты, сыпали вдоль фронта цветной горох трассирующих очередей.
А к вечеру следующего дня случилось что-то непонятное. Суматошно отступила пехота. Мы едва успели вывезти пушки. Ездовые во всю мочь нахлестывали лошадей. Я бросился на лафет орудия, вцепился в него, казалось, не только руками, но и зубами, дико встряхивался на ухабах и слышал, как по бронещитку лупят автоматные пули бегущих позади немцев.
Выбыл из строя командир дивизиона. Кто-то видел, как он упал рядом с окопчиком, и, когда падал, лица у него уже не было: краснела сплошная рана. Я принял командование остатками дивизиона.
Так же неожиданно политрук Сапожков — тихий многосемейный учитель — стал комиссаром дивизиона. В ответ на приказ о его назначении он только развел руками и грустно улыбнулся.
Два дня прошли в толчее на месте. Немцы не наступали. Мы нерешительно топтались перед ними и, похоже было, не знали, что делать.
На третий день утром офицер связи штаба дивизии передал пакет с устаревшими приказами и устное распоряжение явиться к 12.00 на совещание в штаб артиллерии. Штаб стоял в деревне Лозовенька.
На своей Мине, поджарой высокой донской кобылице, восемь километров до деревни я проехал быстро. Все это время меня не покидало чувство, что еду по огромному перенаселенному табору: повозки, машины, орудия, «катюши»… И между ними, как растревоженный злой муравейник, — люди.