В историческом мифе о 1937 годе — как он воспринимается общественным сознанием — до сих пор не нашлось места для повествования о массовых операциях. Время большого террора ассоциируется прежде всего с беспощадным избиением начальства, проводимым органами НКВД по приказу товарища Сталина. И здесь не важно, какой ярлык наклеивают на жертв: пятая колонна германского фашизма в СССР или лучшие, самые идейные коммунисты, или безродные погубители великой империи. В любом случае речь идет о сливках советского общества, о тех, кого в позднейших ученых трактатах и газетных статьях будут упорно называть элитой. И ничего не изменит тот факт, что в обнародованных «книгах памяти» имена людей, принадлежавших к партийной номенклатуре или просто к образованным классам, теряются среди бесчисленных разнорабочих, конюхов, колхозников, стрелочников. Все равно 1937 год — это время репрессий против ленинской гвардии.
Такая аберрация сознания не случайна. Она не может быть объяснена внешними причинами: повышенным интересом читающей публики к тому, что происходило на капитанском мостике большого корабля под названием «Советский Союз», или пристрастием литераторов к жанру героических биографий, или конъюнктурными соображениями послесталинского поколения руководителей, приступивших к реабилитации бывшего партийного генералитета для того, чтобы добиться расположения генералитета тогдашнего.
Все дело в том, что историческая уникальность 1937 года как раз и заключалась в том, что репрессивные практики советского режима в массовом порядке были обращены против его собственных агентов, в том числе и наиболее высокопоставленных, т. е. против лиц, обладавших неписаным правом неприкосновенности. Для того чтобы объяснить причину истребления партийных чиновников, военачальников, хозяйственных тузов и деятелей советского искусства, сторонние наблюдатели были вынуждены выстраивать сложные мыслительные конструкции.
«И все же есть способ разорвать магический круг и проникнуть в суть mysterium magnum — великого таинства террора, проявления которого усиливаются по мере того, как причины исчезают, — писал А. Безансон. — Для этого нужно принять четвертый тип террора, управляющий всеми остальными. […] Режим осуществляет террор не потому только, что он стремится перевести идеологию из состояния потенциального в состояние реального существования, но также — в конечном итоге, главным образом — потому, что он утверждает, что она уже существует реально. […] Задача полиции превратилась в задачу чисто метафизическую: на плечах Ежова, Берии, „органов“ покоилась вся новая действительность и вера в ее существование. […] Чтобы сохранить за партией монополию власти, „великая чистка“ не была необходимой, но чтобы сохранить идеологическую чистоту партии, без нее, быть может, и нельзя было обойтись»[1].
Обращение к метафизике — лучшее доказательство того, что иные, более внятные, интерпретации оказались для автора недоступными.
Такими же они были и для мыслящих современников — как тех, до кого дотянулась репрессивная машина, так и тех, кто волею случая остался наблюдателем устрашающих и необъяснимых событий. Руководящие советские группировки испытали культурный шок такой силы, что его последствия не были преодолены и несколькими последующими поколениями. Порожденные эпохой репрессий настроения — а в их числе парализующий ужас перед карающей рукой государства, ощущение полной беззащитности, собственной малости, эфемерности всех социальных достижений — все это вошло в историческую память общества и прежде всего его образованной части, отразилось на мировосприятии советской интеллигенции.
Что касается репрессий против социальных низов, то они — в той или иной форме — являлись постоянным фактором ранней советской истории. И, возможно, именно по этой причине трагическая судьба тысячи делегатов XVII партийного съезда заслонила трагедию сотен тысяч колхозников, рабочих, мелких служащих, павших жертвой массовых репрессий в августе 1937-ноябре 1938 гг.
Историческое сознание интеллигенции в причудливой манере отражает стратегию большого террора, предусматривавшую — по замыслу его инициаторов — публичность политической чистки и тщательную конспиративность операций против социальных низов. По мнению Н. Верта, открытые процессы, «…эти пародии на юстицию, сопровождаемые бесчисленными митингами, широко „популяризируемые“ печатью и радио разоблачали многочисленные заговоры…» и указывали на чиновников, виновных в том, что своим бесчеловечным обращением с людьми они порождали недовольных — «резервную армию троцкизма»[2].
Публичные процессы над бывшими вождями были прежде всего инструментом социальной профилактики, открытием клапанов для стравливания накопившегося пара, снижения уровня напряженности в обществе, но одновременно и методом воспитания новых кадров.
У массовых операций была другая цель: одним ударом покончить с «социально вредными» и «социально чуждыми элементами», затаившимися в толщах советского общества, и, соответственно, другие методы, апробированные в годы раскулачивания: истребление не лиц, но групп — по спискам, лимитам и квотам и самый высокий уровень секретности, видимо, для того, чтобы будущие жертвы не успели где-нибудь укрыться.