Из Москвы наш эшелон вышел поздней ночью, хотя должен был отойти накануне в час дня.
— Это еще хорошо, — сказал мне бывалый человек, балтиец Шариков. — Я из Питера сюда, в Москву, четыре дня ехал. Два раза отменяли поезд да сутки он в Бологом простоял. Ни угля, ни дров...
Едем шумно, поем песни, кое-кто рассказывает о своем житье-бытье. Две старушки, упросившие нас пустить их в вагон, усатый красноармеец, человек семь матросов, двое спокойных, пожилых персов, едущих в Астрахань, и еще несколько человек неопределенного возраста, в гимнастерках, бушлатах, кожанках и ватниках. Почти у всех винтовки, патронташи, есть по три — четыре гранаты. Мы едем в Самару, где некоторых направят на Туркестанский фронт, другие же, как и я, отправятся по левому берегу Волги в Астрахань.
Соседняя теплушка также набита людьми, и в ней и в других — красноармейцы, в большинстве — добровольцы московских заводов, рабочие и комсомольцы, бывшие солдаты-фронтовики. Тренькает балалайка, и чей-то задорный голос поет «барыню».
Ай барыня чай пила,
С чаю дочку родила.
Барьня-барыня,
Сударыня-барыня... —
подхватывают голоса, и черноусый матросик, откинув бескозырку на затылок, лихо приплясывает — притоптывает по полу вагона. А поезд идет себе и идет. Медленно бегут за окнами леса, пригорки, села, полустанки.
— Молодые, вот и радуются... а впереди фронт, спаси их, матушка-богородица, — крестясь, говорит одна из старушек.
— А чего богородице на фронте делать? Ей там, мамаша, дедов нет... Она таперича сама где-нибудь от войны спасается, — продолжая наигрывать «барыню», говорит солдат.
Так едем мы и день, и два, и четыре, с тою лишь разницей, что кое-кто из «вольных», то есть гражданских спутников, сходит на той или иной станции, а на их место вваливаются толпы новых с котомками, мешками, сундучками. Кое-кого матросы гонят взашей.
— Спекулянты, мародеры, так их... — орут они, других же дружелюбно впускают в вагон, словоохотливо ведут с ними беседу и опекают в пути.
— Да как вы узнаете, спекулянт он или хороший человек? — спрашиваю я матроса.
— А очень просто. У спекулянта рожа словно медом смазана, и слова у него льстивые, и глазом подмаргивает — «уплачу, мол», или еще что. А баб-мешочниц, тех и сразу отличишь. Которая домой муку пудик какой везет, у той радость в глазах и беспокойство за близких, а мешочницы — те сразу на пушку берут, начинают орать: «Мужья наши три года германскую воевали... и теперь в Красной Армии. Они с буржуями дерутся, кровь проливают, а вы тута с нами воюете», и такое прочее. Мы их уже знаем, понимаем, кто такие: «Ну, покажи документы, поглядим, какая ты красноармейская жена»... А у них, у спекулянтов, бумаг цельный ворох. И от Совдепа, и от комбеда, и от коменданта, и от архиерея, от кого хочешь имеется. Ну раз документов много и все с подписями и печатями, значит — мешочницы. Разве бедная, честная женщина добудет себе столько документов? Конечно, нет. Ей одного из сельсовета или с укома довольно, а кипой да ворохом купленных бумаг себя только одни спекулянты да жулики окружают.
Иногда подолгу стоим непонятно почему. Бывает это и днем, бывает и ночью. Останавливаемся в степи, ночуем в лесу. Рубим дрова.
— Иначе не повезу, — грозит нам в таких случаях машинист.
Но это многодневное, странное железнодорожное движение не утомляет и не злит нас.
— Война... революция... все равно доедем до фронта... — раздаются спокойные, рассудительные голоса в ответ, если кто-нибудь заскулит и начнет жаловаться на черепашье движение поезда.
— Эх, жаль газеты нет, — сокрушается один из красноармейцев. — Как на фронте дела?
— Пока неважно, — басит кто-то из угла. — Беляки наступают.
— Недолго им. Под Уфой Колчаку наши, рассказывают, задали перцу. Три полка на нашу сторону перешли, остальные кто-куда, — говорит всезнающий матросик в залихватских штанах-клеш.
— Кто сказал? Откуда известно? — оживляются в вагоне.
— А на станции, на которой шесть часов стояли, газету «Бедноту» купил. Вот она, — вытаскивая из кармана смятую газету, говорит матрос.
— Чего ж ты ее спрятал, измял всю как есть, тоже вояка! Мы тут без газет, как в яме сидим, — посыпались негодующие возгласы.
— Забыл, братки, забыл, товарищи. Вот она — читайте.
— «Упорные бои в районе Уфы закончились полным поражением противника. Уфа снова советская. Наши части ворвались в город, в котором без боя на нашу сторону перешло три полка насильно мобилизованных белыми крестьян. Колчаковцы в панике бегут. Взято много пленных, орудий и пулеметов», — нараспев, среди притихшего вагона, громко читает солдат с родинкой на щеке.
— Ура! — кричит кто-то, и весь вагон оглашается радостным гулом.
— Теперь Денику[1] кончать надо, — степенно, как бы сам с собой, рассуждает бородатый солдат.
— Колчаку таперя крышка. Я сам сибирский. Ему бежать некуда. Везде наши, крестьяне, ему загородку исделают, — говорит усатый солдат, тот; который только что ругал матроса из-за газеты.
— Под Питер надо. Там, братцы, Юденич с белоэстонцами сильно нам гадит. Я вот под Ямбургом был ранен, опять просился туда, к своим балтийцам... Не пустили. Направили в Астрахань. Поплавай, говорят, там, а белых тебе и на Каспии хватит, — смеется матрос.