Попытка охарактеризовать некую историческую эпоху как самостоятельную культурную целостность всегда наталкивается на одну существенную трудность. Эта эпоха должна быть понята социологически — в <отношении к другим эпохам, главным образом к последующему историческому периоду, но одновременно она должна быть понята по отношению самой себе, как нечто непреходящее, неповторимое и способное постоянно воспроизводиться — в веках, уже не как ступенька к чему‑то другому, не своей собственной самобытности, раскрывая все новые и небывалый смысл своего культурного бытия.
Не вдаваясь сейчас в философские тонкости намеченной только что проблемы, я просто укажу на то предположение, которое принято мною здесь по отношению к такому культурному феномену, как эпоха Просвещения. Может быть, это предположение позволит внимательному читателю уже самостоятельно продумать некоторые не выявленные здесь сложности самой проблемы в ее всеобщем определении. Итак, я предлагаю осмыслит основные культурные особенности века Просвещения в ТОМ преломлении, которое осуществлено в самом конце этого века (1790), в <Критике способности суждения>. Предполагается, что в кантовской <Критике> эпоха Просвещения прокорректирована именно в той точке, в которой она, эта эпоха, впервые оказалась способной взглянуть на себя со стороны те самым понять свое бытие, свои культурные способности, свою продуктивную силу как нечто преходящее, переходящее в прошлое, в историю вместе с тем как некий неисчерпаемый и непреходящий образ культуры.
<Критика способности суждения> взята не случайно. Здесь два соображения. Одно — всеобщее.
Даже не прибегая к аргументации самого Канта (или, может быть, точнее, используя кантовскую аргументацию как нашу собственную культурную интуицию), возможно понять особую привлекательность <способности суждения> для разрешения (или переформировки) той проблемы, которую я поставил в начале.
Каждая культурная эпоха — это нечто совершенно необозримое, и п количеству своих продуктов (художественных произведений, Научных достижений, философских прозрений, материальных орудий и т. д. и т. п.), но и по содержанию того мира, который открывается этой эпохой как нечто вне культурное, непонятное, выходящее за ее пределы, вызывающее ее любопытство и обнаруживающее ее досадную неспособность справиться своим силами, в пределах своих культурных потенций, с этим бесконечным миром недоступного и непознаваемого (недоступного и непознаваемого контексте этой эпохи). Любому художественному произведению или любо философской системе, которую мы хотели бы взять в качестве наиболее полного выражения <культурного духа> эпохи, всегда можно будет противопоставить другую, прямо противоположную философскую концепции или другой способ художественного видения, столь же необходимый для этой эпохи, но, казалось бы, совершенно исключающий первый вариант её целостного изображения.
И вот, думается, что именно анализ способности суждения человек данной эпохи о художественных произведениях, о людях и их нравах, каждом отдельном предмете может подсказать выход из этих трудностей.
Когда человек судит о чем‑либо, и в первую очередь, кстати, о произведениях искусства (поскольку именно в художественной оценке человека обычно претендует на самостоятельность, индивидуальность своего суждения, т. е. менее всего претендует на его философичность), то в это суждении неизбежно как бы сходятся своими вершинами два бесконечно расширяющихся конуса. С одной стороны, в моем суждении неизбежно и невольно для меня фокусируется все мое мировоззрение, миросозерцание, все бесконечные влияния окружающей среды и собственного жизненного опыта, все незаметно для меня самого воспитавшие меня философские систем и логические движения мысли, а с другой стороны, самый предмет, который я сужу, о котором я столь легкомысленно высказываю — походя — свое суждение, всегда оказывается фокусом расходящегося в бесконечность предметного мира в его бесчисленных связях, переходах и опосредованиях. Но не только в этом дело. Здесь есть еще две <выгоды> в плане нашей проблемы.
Во — первых, именно в своем суждении человек больше всего выступает ка индивидуальность, как — говоря словами Гегеля — <этот>, данный человек.
Во — вторых, та фокусировка, то <центрирование>, которому подвергается в нашем суждении — и мир, и мировоззрение, не ограничивает этого мира этого мировоззрения в его, так сказать, расходящейся части, в его движении в бесконечность; ни мир, ни мировоззрение не получают здесь — в способности суждения — той неизбежно замкнутой, а поэтому в конечном счет частной формы, которую они получают в каком‑либо готовом произведении культуры, в какой‑то, пусть самой гениальной и всеобщей, философской системе.
(То, что я сейчас сказал, есть, по сути дела, вольная передача кантовских идей о способности суждения, правда, без оглядки на философскую систему Канта. Я говорю об этом для того, чтобы читатель заранее имел виду некоторые исходные идеи, которые нам еще пригодятся при сопоставлении воззрений Дидро и Канта.)
Второе соображение (в пользу ключевого значения — для наших целей — <Критики способности суждения>) связано с особенным определением века Просвещения.