Почему все-таки — вечерняя? Вечерами, когда заканчиваются дневные заботы, полнее отдаешь себе отчет в том, что сегодня сделал и что не успел, не смог сделать; какие — добрые или злые слова сказали тебе и какие сказал ты сам; останется ли день твой, прожитый в памяти, особняком, или бесшумно и бесследно скользнет вслед за другими, туда, где их во много раз больше, чем впереди. Первые вечерние записи я сделал давно, еще не помышляя о книге; потом их добавилось еще, потом это стало привычкой и потребностью — поверять вечером листу бумаги все, что радовало и тревожило тебя нынче, будь то встреча, расставание, разговор с товарищем или чем-то поразившая мысль. Вечерняя, таким образом, — потому, что писалась вечерами, хотя иной раз рабочий вечер затягивался до тех пор, пока не гасли окна в доме напротив моей комнаты и в тишине улицы звонко и торопливо стучали каблучки. Но вечерняя еще и потому, что и немалые годы мои, если и не совсем уж вечерние, то вплотную предвечерние; годы, крепко просоленные жизнью, выдубленные всеми ее ветрами, когда в силу этих же обстоятельств взгляд на окружающее — вопреки возрасту — становится внимательней и зорче. И очень хочется надеяться, что все, занимавшее автора, вызовет какой-то отклик и в душе читателя.
Этот райцентр называется по-другому, но я про себя называю его Рябиновым: рябины растут здесь почти у каждого дома в палисадниках, вдоль узких районных тротуаров, стайкой сбегаются к светлому двухэтажному особняку райкома партии. И, сообразно времени года, всякий раз наособицу украшают поселок. Ранней весной — выкидывая крохотные узорные листья; в начале лета — посвечивая восковым глянцем плотно посаженных, еще по-родимому сморщенных ягод; осенью — то празднично полыхая литыми гроздьями под тихим солнцем, то мокро блестя под дождем; по первому снегу, наконец, — алея в белизне, радуя глаз и отощавших, на урезанном пайке воробьишек. Тут невольно приходит на память превосходный рассказ Александра Яшина; чем больше лет остается позади, тем чаще вспоминаю, как покойная мать, тогда еще совсем молодая, варила в медном тазу свое любимое рябиновое варенье — янтарное, сладко-горьковатое, как и сама жизнь.
На днях я снова побывал в Рябиновом. Октябрь в наших местах выдался сухой, на редкость теплый; увесистые кисти рябины краснели так ярко, горячо, что от них, казалось, вот-вот займется огонь, пойдет скакать с дерева на дерево, тугим жаром сшибая поредевшие листья и обугливая ветки.
Любуясь, я вышел у райкома из машины и от удивления присвистнул. С краю небольшой асфальтированной площади прежде стояла массивная трибуна. Точнее даже — некий сложенный из камня и на века цементом залитый монумент: с широкими ступенями, на которых по праздникам выстраивалось начальство чином поменьше, и с верхней площадкой, где стояло главное районное начальство. И вот теперь трибуны не было, остатки ее — столбушок кирпича с известковыми нашлепками — двое парней, разбирая, складывали в наклоненный кузов самосвала; и, вовсе ликвидируя всякие следы ее, дедок в ватнике шаркал метлой, в белесом прогретом безветрии дрожала рыжая пыльца…
— Что же такую красу и гордость порушили? — несколько минут спустя спросил я Алексея Петровича, первого секретаря райкома партии. Высокий, черноволосый, с узким веселым прищуром, он крупно шагнул из-за стола, радушно потискал мне руку.
— А, дзот этот, катафалк! — Сверкнув великолепными зубами, он удовлетворенно рассмеялся. — Два года уродище это глаза мне мозолило! А нынче пораньше управились — черед наконец дошел. Не краса — памятник чьей-то благоглупости!
Посмеиваясь, я промолчал. Не местный, да и по молодости своей Алексей Петрович не мог знать своего давнего предшественника, а я-то его знал. Коренастый, плотный, наголо обритый, в хорошо пригнанном защитном кителе и хромовых сапогах, он появлялся в колхозах внезапно, как гроза, холодно распекал нерадивых председателей и бригадиров; те, потея и натужно крякая, безропотно брали любые неисполнимые обязательства и, едва хлопала дверца «Победы», облегчали душу негромкой едучей матерщинкой. Большинство животноводческих ферм в ту пору обветшало так, что изнутри и снаружи их подпирали бревнами, слегами, кирпич шел чуть ли не на вес золота, — как раз в ту пору на площади в райцентре и был возведен этот монумент. Действительно — памятник!..
Под запал иронически насмешливо сказанное слово осело в памяти не только у меня, но, оказывается, и у Алексея Петровича. Под вечер, после того как побывали в двух хозяйствах, на обратном пути, он снова произнес его:
— А хотите, я вам настоящий памятник покажу? Уверяю: не пожалеете.
Не ожидая ответа и ничего больше не объясняя, он крутнул баранку влево — только что выскочивший на трассу с противоположной стороны газик опять скатился с нее, проворно и мягко побежал по накатанному проселку.
Весь день Алексеи Петрович шоферил сам и с явным удовольствием: водитель его захворал, другого брать не захотел, добродушно похвастав при этом, что права у него не хуже, чем у других…
Чуть приподнятый передок газика выровнялся — отсюда, с пригорка, открылся такой вид, что я ахнул.