Уплывают грозовые облака. Лёгкий луч, боязливый и трогательный, блеснул в предрассветных сумерках. И запел, заиграл серебристым звоном колокол. То ли из-под купола, то ли из самой далёкой синевы пролился голос его, — и утешил, и благословил.
Заплелись поднебесные песни со сказками и небылицами, с премудростями да с потешками. Со скорбью и радостью неразрывно переплелись. А в колыбельном, самом первом доме ни писем, ни весёлых праздников, одна тоска тягучая, дремота тяжёлая. Что ни день — то слёзы, тихие речи под вышивание. Одна другой слово скажет — и снова молчат, каждая свою думу думает. А и вся деревня-то — кроме детей и женщин нет никого.
Далека дорога до большого города. Поймут ли, примут ли? Как заколотили семейную избу, как самых родных, дорогих людей отняли, как в чужой дом с нищей поклажей босиком пришёл — кому о том сквозь слёзы скажешь?
Будто в дымке силуэты тесовых крыш. Заволокло молочным облаком безлюдную улицу. И собор, и соседская лошадь, и самое маленькое деревце потонули в том облаке. Крёстная до утра не разбудит, матушка слова громкого не вымолвит. Это снова, спустя много лет, снится ему деревня.
А иногда вот как она вспоминалась: «Раннее утро, всё залито солнцем, предо мною — с крыши видно замечательно — наше прекрасное Вологодское море, Кубенское озеро, из которого есть выход во все концы света (раньше я этого не знал). И там плывёт, по этим безбрежным, этим синим, лучистым, смеющимся, как говорил Горький, пучинам, — белый пароход» [19, 399].
И жене своей, Наталии Евгеньевне, о родном крае рассказывал: «Когда крёстная увозила меня к себе в деревню Рихмино, в семи километрах от моего Перхурьева, то я там томился и убегал в свою деревню. Она после очередного такого побега сказала: «Иди, только чтоб к обеду был». И я успевал только прибежать, посмотреть на деревню — и назад. А в Рихмино я всё сидел на горе, красивой — вся в ромашках, — и смотрел в ту сторону, где моя деревня» [21, 495].
Видно ту деревню было и с ромашковой горы, и из соседнего села, и из далёкого столичного города. Как по морозной дороге, по гололедице шли измученные голодные люди, как свистел ветер в печной трубе, а старушка, тихая, маленькая, выплетала замысловатое кружево, пела долгие свои куплеты. И звенели о чём-то старинные часы с кукушкой, и расплывались в сонном мареве старушкины кружева…
Именно об этом, что навсегда запомнил, что носил в самом сердце, захотел он потом поведать людям, поделиться сокровенной своей тайной, как тем первым, душистым яблоком. «Дело было в сорок пятом победном году. В мою родную вологодскую деревню Перхурьево Кубено-Озёрского района пришёл с фронта солдат. Всех мужиков, вернувшихся с войны побитыми, пораненными, хорошо помню, их было пятеро. И вот один из них пришёл в детдом устраиваться на работу. Возвращался солдат домой окольными путями, через Крым, через госпитали. Он вручил мне прекрасное крымское яблоко. Это было первое яблоко в моей жизни.
Мне стало как-то нехорошо: у одного меня такая сказка, про яблоки я лишь в сказках слыхал. И стал я ходить по кругу, давать каждому на пробу откусить. Никто не отказывался. Кусали. Осталась мне самая серёдочка, с семечками и хвостиком. Но зато какой вкусной она оказалась! Тогда, мне кажется, я и понял: счастье — отдавать. Делиться. Ничего более радостного не знаю на земле… Теперь это — музыка. Хочу отдавать её людям» [19, 193].
Разговор происходил в 1984 году. На тот момент Валерий Александрович Гаврилин уже подарил нам «Анюту» и «Русскую тетрадь», «Вечерок» и «Военные письма», «Перезвоны» и «Зарисовки». Позже появились «Дом у дороги», «Женитьба Бальзаминова», в новой редакции были исполнены «Скоморохи».
У музыканта, некогда прибывшего с Вологодчины, после выхода в свет его первого вокального цикла сразу нашлись и почитатели, и завистники. Но даже последние причисляли его к классикам русского музыкального искусства, считали продолжателем традиций Глинки и Мусоргского, Чайковского и Рахманинова, Прокофьева, Шостаковича — и, конечно, Свиридова.
Великого современника, Георгия Васильевича, автор «Перезвонов» называл своим Учителем: «Г. В. Свиридов — один из немногих художников, чья музыка никогда не вдохновлялась грязью. Он весь из света» [20, 223]. «Я испытал как композитор множество влияний, и влияний очень сильных. Но влияние, которое оказал на меня Георгий Васильевич Свиридов, ни с чем не сравнимо. Музыка Свиридова не подчиняет себе, а направляет, она заставляет двигаться дальше, оставляя огромный простор для переживания. В его композиторской природе сказывается нравственность нашей национальной эстетики» [19, 345], — отмечал автор «Русской тетради».
Но всё-таки, несмотря на близость свиридовскому стилевому направлению, противостоящему авангардным тенденциям 1960–1980-х годов, Гаврилин проложил