День уже склонился к вечеру, и последние путники спешили найти приют за городскими стенами, торопя коней, понукая нагруженных пыльными вьюками верблюдов, погоняя семенящих осликов с кроткими мордами. А из ворот священного Аттана, подножия Солнечного трона, выехал одинокий всадник. Он ловко сидел в высоком хайрском седле, по тамошнему обычаю обильно украшенном серебром. Оба его коня были родом из оазисов Бахареса, об этом говорило точно отмеренное изящество их движений, прямые тонкие шеи, нежные гривы и, главное, ровная поступь неутомимых бахаресай. Легкий вьюк, видно в недальнюю дорогу, не тяготил мухортого заводного, а под седлом шел золотистый, весь в атласных переливах — слава взрастившего его оазиса и гордость всадника.
До ближайшего постоялого двора был день пути, а выехал всадник поздно. Поэтому, едва городские стены остались за спиной, пустил коней вскачь. И любой, глядевший вслед, не стал бы его укорять. Всякий знает, что хороший бахаресский конь может бежать день напролет без отдыха.
Всадник был молод, но осанка его была как у человека, высоко вознесенного Судьбой над прочими и привыкшего к этому с малых лет. И тяжелые серьги с изумрудами и рубинами, знак всадника из высокого рода, качаясь, вспыхивали под иссиня-черными кудрями. Под насупленными бровями, из густой тени ресниц глаза вспыхивали жаркими искрами. Он покусывал темные губы, видно, неоконченный спор не давал ему покоя, и самые веские доводы приходили на ум только сейчас, да было поздно.
Руки его праздно лежали на бедрах, едва придерживая богато украшенный повод. И весь он был как бы не здесь.
Никто не провожал его. Мелкие камешки брызгами летели из-под копыт его скакунов, пыль, успевшая улечься на опустевшей под вечер дороге, вихрилась, отмечая его путь. По левую руку к седлу была приторочена налучь, из которой горделиво выступал лук, изгиб его приводил в восторг знатоков; по правую — наполненный колчан и дорожная сума. В суме, обмотанная тонким войлоком, покачивалась длинношеяя дарна, лучше которой нет.
Так покинул свою столицу царь аттанский Эртхиа ан-Эртхабадр.
Молодому аттанскому царю (но не богу) приснился вещий сон.
Царь не знал, что сон — вещий, и не попытался удержать его в памяти, как бывает, если сон ускользает, а чувствуешь, что было в нем что-то важное, и по лоскутку собираешь в связный узор. Один лоскуток сна и остался Эртхиа: будто идет он под низким темным сводом, и по левую руку от него тень, а по правую — пламя. И удивился Эртхиа, проснувшись, тому, что во сне разговаривал с тенью и пламенем, как с любимыми друзьями, и тому, что не знал ни конца, ни цели пути, а торопился.
Непочтительная муха села царю на щеку, поползла к губам. Царь сморщил лицо, дунул вбок. Муха взлетела, пожужжала, села на прежнее место. Царь отмахнулся от нее, повернулся лицом в подушку и снова уснул.
Приснилась жена его любимая, богиня Ханнар, вся как наяву: брови насупленные, губы строгие, глаза рыжие яростные. Ни ласки, ни скромности женской — воительница.
— Ты во всем виноват, что на мне женился, а дитя мне дать не можешь. Себе жен человеческих завел, они рожают, одна вперед другой торопятся.
— Я разве знал? — оправдывался Эртхиа. — Ты одна и знала.
— А мне легче от того?
Что тут возразишь? А она не унимается. Да ведь у Эртхиа тоже в жилах не молоко. Хлопнул он дверью и уехал навсегда. Через пять лет возвращается: дворец пустой стоит, зверями дикими заселен.
Проснулся: та же муха или не та же, кто их разберет, между лопаток пробежала. Вытер Эртхиа холодный пот со лба, натянул покрывало по самые брови. Рядом Ханнар лежит, дышит ровно, золотая волосинка на губах взлетает. Эртхиа к ней придвинулся, сон рассказал. Всегда так надо делать: если плохой сон приснится, тут же и рассказать близкому человеку, и непременно до полудня. И не сбудется тогда. Ханнар глаза рыжие раскрыла, глянула по-человечески, с нежностью и тоской.
— Куда же ты уехал? Пять лет без тебя? А если бы я умерла?
Эртхиа ее голову себе на плечо, утешать, а она оттолкнула, с постели спрыгнула, руки на горло и, всхлипывая, прочь, только дверь стукнула. Эртхиа за ней — чуть с постели не упал. Это все тоже приснилось.
Тяжелой головой помотал Эртхиа по подушке. Покрывало сползло, солнце в самые глаза бьет.
Сон утек в едва ощутимый зазор между самим собой и радостным пробуждением того, кто молод, здоров и счастлив, кого труды и заботы наставшего дня окликают не тусклыми голосами неизбежной повинности, а звонким зовом, боевым кличем.
Жены не было рядом с царем, той, в чьих покоях он проснулся, Ханнар-богини не было на ложе рядом с супругом.
Эртхиа бодро поднялся и плеснул в лицо холодной ключевой водой из каменной чаши, вделанной в стену. С короткой курчавой бородки капли падали на грудь и живот, и Эртхиа подрагивал кожей, как поджарый конек.
Накинув халат, он босиком вышел на выложенную цветными плитами веранду, на ходу подпоясываясь и приглаживая черные, синевой отливающие кудри. Здесь, во внутренних помещениях дворца, он был волен ходить, как ему вздумается, не смущая умов подданных.